Поля засохли и потрескались, хотя Ван-Лун трудился над ними до отчаяния, и молодые всходы пшеницы, дружно показавшиеся весной, теперь, когда ни небо, ни земля ничего им не давали, не вытягивались больше под лучами солнца, а подконец съежились и пожелтели, не принеся урожая.
Рисовые гряды, засеянные Ван-Луном, лежали кусками нефрита на темной земле. Забросив поле пшеницы, он день за днем носил к ним воду — тяжелые деревянные ведра, перевешенные через плечо на бамбуковом шесте. Но дождя все не было, а за это время он натер плечо, и на нем образовались мозоли величиной с чашку. Наконец вода в пруде высохла, и даже в колодце вода так спала, что О-Лан сказала ему:
— Если давать детям воду, а старику — чай, то посевы должны засохнуть.
Ван-Лун ответил с гневом, в котором прорвалось рыдание:
— Что же, им всем придется умирать с голоду, если посевы засохнут!
Это было верно: вся их жизнь зависела от земли.
Урожай дала только полоса земли около рва, и то потому, что когда лето прошло без дождей, Ван-Лун забросил все другие поля и проводил целые дни на этом участке, черпая воду из рва и поливая жаждущую землю. В этом году он продал хлеб сразу после уборки, и когда серебро коснулось его ладони, он крепко, словно с вызовом, зажал его в руке. Вопреки богам и засухе, — сказал он себе, — он сделает то, что задумал сделать. Он изнурял свое тело, в поте лица трудился ради этой горсти серебра, и теперь он сделает с ним то, что хотел сделать. Он поспешил к дому Хуанов, повидался с управляющим и сказал ему без обиняков:
— У меня есть на что купить землю около рва, которая примыкает к моему участку.
Ван-Лун слыхал, что в этом году дом Хуанов почти разорился, старая госпожа уже много дней получала меньше опиума, чем ей хотелось бы, и, разъярившись, как голодная тигрица, она каждый день посылала за управляющим, бранила его, била веером по щекам и визгливо кричала: «А разве не осталось еще земельных участков?» — до тех пор, пока управляющий не вышел из терпения. Он отдал даже те деньги, которые оставлял в свою пользу от сделок, заключенных домом Хуанов, — так он разгневался. Мало того, старый господин взял себе еще наложницу-рабыню и дочь рабыни, соблазненной им еще в молодости, но потом выданной замуж за одного из слуг. И теперь с новым вожделением он взирал на дочь рабыни — почти дитя по возрасту, потому что, становясь дряхлым и тяжелея плотью, он все сильнее и сильнее желал женщин юных и гибких, едва вышедших из детства, и похоть его не ослабевала. И как старал госпожа не хотела понять, что нет денег на опиум, так и он не хотел понять, что нет денег на янтарные серьги для его возлюбленных и нет золота для их хорошеньких ручек. Он не мог понять, когда говорили: «нет денег», — он, которому в течение всей его жизни достаточно было протянуть руку, чтобы она наполнилась деньгами. А глядя на своих родителей, молодые господа пожимали плечами и говорили, что на их век денег хватит. Они сходились только в одном, что бранили управляющего за то, что он дурно вел хозяйство. И управляющий, который был раньше вкрадчивым и льстивым, человеком достатка и довольства, стал измученным и беспокойным, и так похудел, что кожа мешком висела на нем, словно старая одежда. И на поля Хуанов небо не посылало дождя, и они тоже не дали урожая. И когда Ван-Лун пришел к управляющему, говоря: «Вот деньги!», то это было все равно, что сказать голодному: «Вот пища!» Управляющий ухватился за эти слова, и если раньше сделка не обходилась без споров и долгих чаепитий, то теперь оба они говорили быстрым шопотом, и еще быстрее деньги перешли из одних рук в другие. Бумаги были подписаны и скреплены печатью, и земля перешла к Ван-Луну. И на этот раз Ван-Лун не печалился, что серебро — плоть его и кровь — уходит из его рук. На эти деньги он осуществил заветное желание своего сердца. Теперь он владел большим полем хорошей земли: новое поле было в два раза больше старого. Но больше, чем плодородие земли, он ценил то, что прежде земля эта принадлежала владетельному роду. И на этот раз о том, что он сделал, он не сказал ни слова никому, даже О-Лан.
Месяц проходил за месяцем, а дождя все не было. С приближением осени в небе неохотно собирались облака, маленькие и легкие, и на деревенской улице стояли люди, праздные и встревоженные, обратив лица к небу, и внимательно присматривались к каждому облаку, не несет ли оно дождя. Но прежде чем успевала собраться туча, обещающая дождь, поднимался северозападный ветер, терпкий ветер далекой пустыни, и сметал облака с неба, как щеткой с пола сметают пыль. И небо оставалось сухим и бесплодным. И каждое утро величавое солнце вставало и совершало свой путь, и каждый вечер заходило в одиночестве. И в свое время светила ясная луна, подобная маленькому солнцу.
Со своих полей Ван-Лун собрал скудный урожай бобов, а с кукурузного поля, которое он засеял с отчаяния, когда ростки риса пожелтели и засохли, еще до пересадки их на залитое водой поле, он собрал короткие колючие початки с торчащими в разных местах зернами. При молотьбе не пропало ни одного зерна. Он заставил своих мальчиков просеивать пыль с тока, после того как они с женой обмолотили бобовые плети, и лущил кукурузу на полу в средней комнате, следя за каждым отлетевшим в сторону зерном. Когда он хотел убрать солому на топливо, жена сказала:
— Нет, не надо ее жечь зря. Я помню, что в Шандуне, когда я была маленькой, в голодные годы мы размалывали и ели солому. Это лучше, чем трава.
После ее слов все замолчали, даже дети. Было что-то зловещее в этих странных сверкающих днях, когда земля не оправдала их ожиданий. Только новорожденная девочка не знала страха. Для нее оставались большие материнские груди, полные молока. О-Лан, давая ей грудь, шептала:
— Ешь, бедная дурочка, ешь, пока еще есть еда.
А потом, словно и без этого мало было горя, О-Лан снова забеременела, и молоко у нее пропало, и в притихшем от страха доме был слышен только плач ребенка, постоянно требующего пищи.
Если бы кто-нибудь спросил Ван-Луна: «Что ты ел всю эту осень?» — то он ответил бы: «Я и сам не знаю». Но спрашивать было некому. По всей округе не спрашивали друг у друга: «Что ты ел?» Только себе самому приходилось задавать этот вопрос: «Что я буду есть сегодня?» А родители говорили: «Что мы будем есть? Чем будем кормить детей?»
О своем быке Ван-Лун заботился, пока мог. Он давал животному то клок сена, то охапку бобовой соломы, покуда она была, а потом ходил собирать листья с деревьев, пока не настала зима и листья не опали. Так как ему незачем было пахать землю, потому что семена были съедены, — да если бы их и посеять, они все равно засохли бы в земле, — Ван-Лун выгонял быка на весь день, и старший мальчик сидел у него на спине и держал продетую через кольцо в ноздри быка веревку, чтобы его не украли. Но в последнее время Ван-Лун боялся выпускать его, чтобы кто-нибудь из соседей не прогнал мальчика и не захватил бы быка, чтобы зарезать его и съесть. И он держал быка привязанным к порогу, пока он не превратился в скелет.
Но пришел день, когда не осталось ни рису, ни пшеницы, было только немного бобов и горсть кукурузы. Бык ревел с голоду, и старик сказал сыну:
— Теперь мы съедим быка.
Тогда Ван-Лун заплакал: для него это было все равно, что сказать: «Теперь мы съедим человека». Бык работал с ним в поле, а он шел сзади и хвалил его или бранил, смотря по настроению, и он знал его с детства, когда его купили маленьким теленком. И он сказал:
— Как же мы можем съесть быка? Как же тогда пахать?
Но старик ответил равнодушно:
— Что же, кому-нибудь придется умереть: быку или тебе и твоим детям. А купить нового быка легче, чем собственную жизнь.
Но Ван-Лун не хотел убивать его в тот день. И второй день прошел, и третий. И дети плакали, прося пищи, и не хотели слушать утешения. О-Лан смотрела на Ван-Луна умоляющим взглядом, и он увидел наконец, что это неизбежно. Тогда он сказал сурово:
— Пусть его убьют, но я не могу этого сделать.