— Мои домочадцы говорили мне, — сказал он, — что ты интересуешься судьбой моей недостойной старшей рабыни. Ты говоришь совершенную правду; для своего возраста ты очень мудр. Ее следовало бы выдать замуж. Ей пятнадцать лет, и вот уже три-четыре года, как она могла бы рожать. Я все время опасаюсь, как бы она не понесла от какого-нибудь бродячего пса и не опозорила меня и мое имя. А ведь это может случиться в нашей почтенной семье, со мной, братом твоего собственного отца.

Ван-Лун с силой вонзил мотыку в землю. Ему хотелось бы говорить откровенно. Ему хотелось бы сказать: «Почему же ты за ней не смотришь? Почему ты не держишь ее дома, как следовало бы, и не заставляешь убирать, мести, стряпать и шить одежду для семьи?» Но племянник не смеет говорить с дядей так непочтительно, и поэтому Ван-Лун молчал, старательно окапывая маленький кустик, и ждал.

— Если бы на мою долю выпало счастье, — продолжал дядя жаловаться, — и у меня была бы такая жена, как у твоего отца, которая умела работать и в то же время рожать сыновей, или как твоя жена вместо моей, которая умеет только толстеть и рожает одних девочек, да если б мой сын не был так ленив, что недостоин даже называться мужчиной, я был бы так же богат, как и ты. Тогда я, конечно, очень охотно поделился бы моим богатством с тобой. Твоих дочерей я выдал бы замуж за хороших людей, твоего сына я отдал бы в ученики к какому-нибудь купцу и с охотой заплатил бы за него вступительный взнос; твой дом я с удовольствием поправил бы, а тебя я кормил бы самой лучшей едой, тебя, и твоего отца, и твоих детей, потому что мы одной крови.

Ван-Лун ответил коротко:

— Ты знаешь, я небогат. Теперь мне приходится кормить пять ртов, а мой отец стар и не работает, но все-таки ест, и в эту самую минуту в моем доме рождается еще один рот, насколько мне известно.

Дядя отвечал крикливо;

— Ты богат, ты богат! Ты купил землю в большом доме, боги только знают — за какую высокую цену. Разве кто-нибудь другой в деревне мог бы это сделать?

Ван-Лун вышел из себя. Он бросил мотыку и вдруг закричал, сверкая глазами:

— Если у меня есть горсть серебра, так это потому, что я работаю, и жена моя работает, и мы не сидим, как некоторые, за игорным столом без дела и не сплетничаем на неметенном пороге, пока наше поле зарастает сорной травой и дети ходят полуголодные.

Кровь бросилась в желтое лицо дяди, и он подскочил к племяннику и с силой ударил его по обеим щекам.

— Вот тебе, — крикнул он, — за то, что ты так говоришь брату своего отца! Значит, у тебя нет ни религии, ни нравственности, если ты непочтителен к старшим! Разве ты не слыхал, что сказано в священных заповедях: человек не должен учить старших?

Ван-Лун стоял хмурый и неподвижный, сознавая свою ошибку, но внутренно негодуя на этого человека, который приходился ему дядей.

— Я расскажу о твоих словах всей деревне! — завизжал дядя злым надтреснутым голосом. — Вчера ты ворвался в мой дом и кричал на всю улицу, что моя дочь потеряла невинность; сегодня ты упрекаешь меня, который должен быть тебе вместо отца, когда твой отец умрет. Пускай хоть все мои дочери потеряют невинность, но ни об одной из них я не желаю слышать такие слова.

И он повторял снова и снова: «Я расскажу это в деревне! Я расскажу это в деревне!», пока наконец Ван-Лун не сказал неохотно:

— Чего ты от меня хочешь?

Его гордость возмутилась тем, что это дело и впрямь может стать известно всей деревне. В конце концов это его собственная плоть и кровь.

Поведение дяди сейчас же изменилось, гнев бесследно исчез. Он улыбнулся и положил руку на плечо Ван-Луна.

— Ах, я знаю тебя: ты хороший малый, хороший малый, — сказал он ласково. — Твой старый дядя знает тебя. Ты мне как сын. Сын мой, немного серебра в эту жалкую старую руку, — скажем, десять монет или даже девять, и я мог бы начать переговоры со свахой. Да, ты прав. Пора, давно пора!

Он вздохнул, покачал головой и взглянул на небо.

Ван-Лун поднял мотыку и снова бросил ее на землю.

— Пойдем домой, — сказал он коротко. — Я не ношу с собой серебра, словно какой-нибудь князь.

И он зашагал вперед, в несказанном огорчении, что его доброе серебро, на которое он рассчитывал купить еще земли, должно перейти в руки его дяди, откуда оно выскользнет на игорный стол еще до наступления ночи.

Он шагнул в дом, оттолкнул двух маленьких сыновей, которые голышом играли под теплыми лучами солнца у порога. Его дядя с показным добродушием обратился к детям и вынул откуда-то из своей смятой одежды по медной монетке для каждого ребенка. Он прижал к себе их толстые и блестящие тельца и, приложив нос к их нежным шейкам, понюхал загорелую кожу:

— Ах, вы, маленькие мужчины! — сказал он, обнимая их обоих с притворной любовью.

Но Ван-Лун не остановился и вошел в комнату, где он спал с женой и вторым ребенком. Там было очень темно. Так ему показалось, потому что он вошел со двора, где светило солнце, и кроме полосы света из квадратного отверстия окна он ничего не видел. Но запах теплой крови, который он так хорошо помнил, ударил ему в ноздри, и он сказал быстро:

— Что такое? Разве твое время пришло?

Голос жены ответил ему с постели, и он никогда еще не слышал, чтобы она говорила так тихо.

— Все кончилось. На этот раз это только рабыня. Не стоит о ней говорить.

Ван-Лун стоял неподвижно. Несчастье поразило его. Девочка! Девочка была причиной беды в доме его дяди. А теперь и в его доме родилась девочка.

Ничего не ответив, он подошел к стене, нащупал шероховатость, которой был отмечен тайник, и вынул комок земли. Порылся в маленькой кучке серебра и отсчитал девять монет.

— Зачем ты берешь серебро? — вдруг спросила жена из темноты.

— Приходится дать в долг дяде, — сказал он коротко.

Сначала его жена ничего не ответила, а потом сказала по-своему откровенно и мрачно:

— Лучше не говори: «дать в долг». У них в доме не берут взаймы. Там только принимают подарки.

— Я это хорошо знаю, — отвечал Ван-Лун с горечью. — Давать ему все равно, что резать свое тело, да еще ни за что, ни про что, разве только за то, что мы одной крови.

Выйдя на порог, он сунул деньги дяде и быстро зашагал обратно в поле. Там он принялся работать так, как будто хотел перевернуть землю до основания. Некоторое время он думал только о серебре, он видел, как его небрежно бросают на игорный стол, видел, как его загребает чья-то праздная рука, — его серебро, серебро, которое он с таким трудом собирал от плодов своего поля, чтобы вложить его в новый участок собственной земли.

Гнев его прошел только к вечеру, и тогда он выпрямился и вспомнил о доме и об ужине. И потом он подумал о новом рте, который с этого дня вошел в его дом, и его угнетала мысль, что у него начали рождаться дочери, дочери, которые не принадлежат родителям, а рождаются и воспитываются для чужих семей. В своем гневе на дядю он даже не подумал нагнуться и взглянуть на личико маленького новорожденного существа.

Он стоял, опираясь на мотыку, охваченный печалью. Придет другая жатва, прежде чем он сможет купить эту землю, участок, примыкающий к его полю, а теперь в доме появился новый рот. Через бледное, зеленоватого цвета, сумеречное небо пролетела стая ворон, резко чернея, и закружилась над ним с громким карканьем. Он смотрел, как она исчезла, словно облако, в деревьях около его дома, и погнался за ней, крича и размахивая мотыкой. Стая медленно поднялась, описывая круги над его головой, поддразнивая его своим карканьем, и наконец улетела в потемневшее небо. Он громко застонал: это был дурной знак.

Глава VIII

Казалось, что боги раз навсегда отвернулись от человека и никогда уже не будут к нему благосклонны. Дожди, которые должны были начаться ранним летом, задержались, и каждый день небеса блистали все тем же равнодушным сиянием. Им не было дела до иссохшей и жаждущей земли. От зари до зари на небе не было ни облачка, а ночью загорались звезды, золотые и жестокие в своей красоте.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: