Взглянув на этот стол, я поняла, почему Керри с таким восторгом ухватилась однажды за овальный стол в шанхайской лавке. За день до этого где-то был аукцион, объяснил немытый владелец лавки, и он купил этот стол у капитана корабля, англичанина, который сказал ему, что он был сделан английскими ремесленниками из завезенного из Индии тикового дерева. Капитан купил его в Англии и отвез на своем корабле домой, в Шанхай, но, когда его жена умерла, он распродал свои вещи; так этот стол попал в руки китайца и стоял в его пыльной лавке, изящный и полный достоинства, среди завалов ломаной ротанговой и бамбуковой мебели. Керри купила его за несколько долларов, отполировала и так привязалась к нему, что он сопровождал ее во всех ее переездах, хотя порою она жила в маленьких комнатах на верхнем этаже, в домиках, где лестницы были такими узкими, что стол приходилось поднимать на веревках и втискивать через окно, а пока он зависал над узкой китайской улицей, на ней замирало движение и удивленные рикши и владельцы тачек обращали к нему свои желтые лица… Но все годы, что я знала Керри, она сидела за этим столом, и, увидев подобный стол в столовой большого дома, я поняла, в чем тут дело. Просто она, чем могла мало-помалу старалась привязать нас к своей родной стране.
Широкая, черного дерева, с белыми перилами лестница этого дома вела к шести просторным спальням; первой справа была та, в которой спала Керри. Отсюда она смотрела на плоское, покрытое зеленым лесом пространство Литтл-Левелс, на отдаленные горы, на разбитый прямо под окнами цветник, на большой сахарный клен. Вдоль стен комнаты стояли глубокие шкафы — достаточно емкие, чтобы уместить кринолины, которые Керри носила девочкой, а под окном находился ящик для шляп, где хранились ее капоры, использовавшийся также как сиденье. В центре комнаты за расшитыми цветами муслиновыми занавесками стояла широкая, белая, прохладная кровать. На стенах, оклеенных обоями в россыпях едва заметных крошечных цветущих роз и бледно-зеленых тростниковых листьев, висели три картины — Мадонна, писанная тусклыми красками, которую Германус некогда купил во Франции, дагерротип матери Керри и гравюра, запечатлевшая пастуха, который ведет вечером своих овец по дороге, вьющейся между холмами. И в миссии висела в раме похожая картина — репродукция, вырезанная из журнала. А над могилой своих маленьких детей она вырезала слова пастуха: «Он прижмет своих ягнят к сердцу». И по многим другим намекам мы видели, что этот дом был всегда с нею на чужой земле.
Пол ее девичьей комнаты поверх свежей соломенной циновки покрывал розовый цветистый ковер. В глубоких проемах окон были сиденья, закрытые белыми занавесками на розовых петлях. Еще там стояли два стула, выкрашенных в белый цвет, качалка и стул с прямой, сделанной из планок спинкой и тростниковым сиденьем. И еще там были туалетный столик красного дерева и бюро, а над туалетным столиком висело овальное зеркало в резной, слегка позолоченной раме. А когда-то здесь стояла еще ваза с цветами, лежали открытая книга и незаконченное шитье. Это была неописуемо прекрасная комната, простая и чистая. Я рассказываю о ней очень подробно потому, что здесь Керри жила своей жизнью, здесь она спала, здесь ей снились сны.
На третьем этаже был большой чердак, и слуховые окна выходили на ровную, заросшую буйной травой лужайку. Под крышей стояли небольшие, прочные, с покатыми краями сундуки, вывезенные из Голландии. Там же, рядом с ящиками старой одежды и тряпок, дожидающихся, когда из них сплетут подстилки, были свалены в кучу «Годис букс» и «Пирсон мэгэзин»[2]. С потолка свисали связки сушеных трав. Когда-то французская матушка научила свое семейство их собирать, чтобы придавать аромат супам и делать целебные отвары.
На этом чердаке никогда не было жарко. Он был достаточно высок и продувался холодным ветром даже летом. Тяжелые серебристые туманы обволакивали по ночам низину и держались почти до полудня, а с закатом снова начинал дуть холодный ветер с гор.
Ощутив неожиданную силу этого пронизывающего ветра, я удивилась выносливости, с которой Керри переносила китайский климат, ведь летом там стояла изнуряющая жара, а осенью к этому добавлялось зловоние. Она выросла под ярким холодным солнцем, среди чистых серебряных американских туманов, и не приходится удивляться тому, что в августе она среди дня падала в обморок в этом южном китайском городе, знойном и наполненном испарениями человеческих тел и запахами человеческого дыхания.
Но ясно и то, что эта открытая долина, с ее быстролетными туманами, резкими ветрами и сияющим солнцем, придала ей в юности силу и выносливость. Здесь было где побегать вволю; в доме были животные, о которых нужно было заботиться и которых можно было ласкать; коровы на скотном дворе, волоокие, привязчивые, послушные; воздающие добром за добро верховые лошади, которых можно было кормить сахаром и яблоками; цыплята и индюшки, кучами пасшиеся на стернях, откуда только что был убран урожай и где теперь, словно специально для них, прыгали кузнечики. Дом с целой ватагой детей был полон жизни, и в нем были хлопотливая, весело щебечущая маленькая мама, утонченный отец, серьезный, добрый старший брат. Все были при деле, все были счастливы, а вечерами все собирались помузицировать; кто играл на скрипке, кто на флейте, кто на пианино и хором пели песни.
Однажды я спросила Керри: «Что тебе больше всего запомнилось из раннего детства?»
Ее глаза мягко блеснули, потом снова вспыхнули. «Однажды, когда мне было три года, я захотела помочь моей маленькой маме, которая мыла посуду. Я подняла со стола большое, расписанное кобальтом блюдо для мяса. Дедушка привез его еще из Голландии. Я медленно и осторожно понесла его в буфетную, но оно оказалось таким большим, что я не видела пола. Одна доска немного выступала, я была босиком, ударилась большим пальцем и упала — эдакая толстушка — прямо на блюдо, и оно разлетелось на куски. Я помню, отец тут же на месте выпорол меня и я страшно плакала — не потому, что мне было больно, а потому, что я ведь просто хотела помочь. Я и сегодня считаю, что меня выпороли ни за что. Даже сейчас, когда мне пятьдесят лет, я чувствую обиду». Во время этого разговора она раскатывала на столе большой, мягкий, пористый кусок теста. В Китае Керри по-прежнему пекла собственный хлеб, и у нее из-под рук выходили большие коричневые сладкие караваи и хрустящие булочки, что пекут в южных штатах. Окно было открыто, и с улицы доносился звук цимбал; шла какая-то процессия, и в бренчание цимбал врывался тонкий, печальный голос флейты. От нечего делать я вышла посмотреть, что там такое, и увидела, как проносят какого-то идола, причем и процессия была не слишком большая, и идол, глиняная фигурка в хлопчатых лохмотьях, вроде был собой невелик и не очень твердо держался в своем паланкине. Впереди паланкина плелся обтрепанный жрец с цимбалами, а за паланкином шли еще два жреца. Один дул в флейту, а другой нес деревянный барабан в форме рыбьей головы и время от времени, подумав, ударял по нему деревянным молотком. Прохожие почти не реагировали на это шествие, зато сзади, не отставая, бежала ватага назойливо-любопытных мальчишек.
Керри месила тесто, но была словно бы за десять тысяч миль отсюда. Потом сказала: «А все-таки мы счастливо жили в этом доме. Насколько я помню — не подумай только, что на такие мысли меня навела эта безумная флейта, — дом у нас был заполнен музыкой. Все, кто постарше, на чем-нибудь играли, а мы, дети, пели. Корнелиус был хорошим учителем пения. Позже, в семинарии, где у меня была лучшая из лучших учительниц музыки, я узнала не так уж много нового. Корнелиус уже поставил мне голос и научил им управлять. Мы обычно пели «Мессию».
Как хорошо я все это помню!»
И, подняв руки от стола, она выпрямилась и запела «Аллилуйю» полнозвучным и трепетным голосом. Уставившийся на нее повар-китаец уронил сковородку, которую держал в руках, после чего с прежним старанием вернулся к делу, так ничего не поняв, но привыкнув к тому, что она вдруг ни с того ни с сего начинала петь. Звук цимбал потонул в городском шуме, и, глянув на нее, я вдруг увидела ее стоящей на клиросе белой американской церкви, построенной на месте старого бревенчатого здания. Когда много лет спустя мне довелось там побывать, к распахнутым окнам церкви льнули цветущие яблоневые ветки, наполняя ее своим ароматом. В тот день в хоре пела молоденькая дочка Корнелиуса, и опять звучала «Аллилуйя», но в этом голосе не было силы и полноты, отличавших голос жительницы южного китайского города.
2
«Годис букс», «Пирсон мэгэзин» — популярные ежемесячные журналы. Первый считался одним из законодателей моды и хороших манер, второй был посвящен литературе, политике и искусству.