— И родила — Витьку…

— И родила Витьку. Нет, попервоначалу он был парнишка как парнишка: улыбчивый, смышленый, а уж добрый-то! Поверите — «мама» в пять месяцев начал произносить! Уж как она ему радовалась, Зинка-то, своему Витьке: маковым цветом цвела! Горе-то началось потом, когда Витьке исполнилось годочка три, а может, и четыре. Я-то постоянно была рядом и все видела… Захворал, короче говоря, Витька. Да такой непонятной болезнью захворал — профессор из Москвы определить не мог, что это за болезнь! Верней сказать, определить-то он определил, а вот насчет того, чтобы вылечить… Нету, говорит, таких моих возможностей, наука, говорит, до того еще не дошла, чтобы лечить такие болезни… Не иначе, говорит, помрет вскорости ваш младенец. Мне и то такие слова было слышать надсадно, а каково матери, Зинке то есть? Кузьминична, плачет, что мне делать, смысла, говорит, в моей жизни без моего Витьки нет никакого, и самой жизни без него мне не надобно! Ну, а я-то откудова знаю, что делать? И тут-то меня вдруг осенило. Да что делать — тут что угодно сделаешь, лишь бы избежать этого горя неслыханного — смерти дитяти! А вот, говорю я Зинке, не сходить ли тебе со своим неописуемым горем к бабке Воробьихе? Жила в Овсянке в ту пору бабка Воробьиха, про которую говорили, что она — колдунья; да и сама Воробьиха насчет этого никак не возражала. Многие деревенские, да и приезжие из города тоже шастали к этой Воробьихе по всяким своим надобностям… Говаривали, что многим то шастанье помогало, а только чем и как оно помогало — про то я не ведаю… Ну и вот, говорю, снеси-ка своего сыночка к Воробьихе. Понятно дело, что в тот же самый день Зинка завернула своего несчастного сынка в одеяльце и отправилась.

— И что же, помогло?

— Да в том-то и дело, что помогло! Хотя — уж лучше бы не помогло: уж лучше бы этот несчастный Витька помер тогда во младенчестве, чем так-то… Ох, горе ты мое горькое, грех мой неумолимый!

— Да в чем горе-то? Ведь помогло же!

— Помогло… Да, на первых порах помогло, то есть Витька перестал чахнуть, стал опять улыбаться, лопотать и все такое. Но к семи своим годам… Нет, он все так же оставался смышленым да веселым, а только перестал расти! Вообрази, мил человек, взял и перестал расти! Нет, даже не совсем так: что-то одно у него все-таки росло, а что-то другое — совсем перестало! Вот горе так горе! Уродливое дитя! Кузьминична, плачет Зинка, присоветуй, что мне делать? Уж я, говорит, и профессору его показывала, моего Витьку, и всяко-разно — да все без толку! А бабка Воробьиха к той поре померла…

— Какая-то мистика… Что же, по-вашему, это бабка Воробьиха наколдовала?

— А я почем знаю — Воробьиха или не Воробьиха? Я лишь говорю, как оно было, а уж кто в том повинен — почем мне знать? Не упомню, как она называлась, эта Витькина болезнь: слово-то шибко мудреное… Ну и вот: какая тут школа, какая улица и друзья-приятели? Если Витька и показывался на улице, то только темным вечером, а то даже и ночью — чтобы не задразнили и чтобы никого не пугать своим уродством. Ну да ведь все едино и дразнили, и пугались, и дом трижды поджигали: убирайтесь, говорят, с нашей деревни, уроды вы эдакие!.. Ох, горюшко-то, горюшко! Возьмет бывало Зинка своего уродца в охапку, обольет его горючими слезами: сынок, причитает, что же нам делать в этой жизни, отчего мы такие с тобой несчастные? Не плачь, отвечает на это Витька: я, говорит, уберегу тебя, маманя, от всех на свете напастей. Ты не думай, говорит, я сильный! А она, то есть Зинка, слыша такое, еще пуще слезами зальется. Добрая была душа у Витьки, нежная, как цветочек полевой! Сам урод уродом, а душа — нежная…

— Да… И что же, они так и продолжали жить в деревне?

— Какое там — продолжали! Затравили их, загнали, дом трижды поджигали… А у меня в ту пору в городе померла бабка. Померла, стало быть, бабка, а дом-то, где она жила, и освободился. Вот я им и говорю, Зинке то есть: переезжайте, говорю, в город, поселяйтесь в бабкин домик, да и живите себе на здоровье. Город — он, знаете ли, не деревня, в городе и спрятаться можно. Город — он как дно морское: зароешься в песок, и не видно тебя и не слышно… Ну, они вскорости и переехали…

— Вот, значит, как. И где же теперь эта Зинка… виноват, Витькина мать?

— А померла. Как только исполнилось ему, то есть Витьке, двенадцать, кажется, годков, так и померла. В больничке, ага. Я так думаю, что это от тоски: извелась она и измаялась, на сына своего глядючи. Какое же материнское сердце это выдержит? Схоронили. А как схоронили, так вскорости сам Витька и исчез. То есть так вот и исчез — будто сквозь землю провалился!

— И что же, с той поры вы его ни разу и не видели?

— А можно сказать и так: не видела. Слышать слышала, а чтобы видеть…

— И что же слышали?

— Да что люди говорили, то и слышала. Живет, мол, в городе такой-то карлик — Витькой звать. А больше ничегошеньки и не слышала…

— Скажите, Вера Кузьминична, а вы слышали, что Витька совершил несколько убийств?

— Да как же не слыхать, если весь город только о том и говорит? А только — не верится мне… Душа у него была сызмальства — будто цветочек полевой. Неужто можно, с такой-то душой?..

— Наверно, можно… По сути, он уже сознался, что это именно он…

— Свят, свят! Вот уж горюшко так горюшко! Что же теперь ему за это будет-то? Как же это он, зачем?

— Пока не знаю…

— А гостинчик ему какой-нибудь в тюрьму-то можно передать али нет?

— Я думаю, можно. Через следователя. На этой бумажке — фамилия следователя. Через него и передадите, если уж вам так хочется.

— А то не хочется! Тюрьма ведь — не дом родной. Ах, Витька, Витька, нежная твоя душа! Вот тебе и душа! Хорошо, что мама твоя померла и ничего этого не увидела!..

— Ну, до свидания, Вера Кузьминична. Спасибо за помощь. Простите за беспокойство и за грубость нашего сотрудника. Не беспокойтесь, я его накажу.

— Да чего там… Ох, горюшко ты мое, горюшко! Ох, грех мой тяжкий и неизгладимый!»

Ну вот, и полдня уже минуло, а к главному делу, то есть допросу карлика, я еще и не приступал. Как быстро все-таки бежит время: едва успел побеседовать с двумя людьми, ан вот он уже и обед. После обеда велю привести к себе карлика. Покамест же надо сходить домой: как там моя Мулатка?

Я шел домой и думал о моей беседе с этой свахой. В принципе ничего по сути дела она не рассказала. А вот что касается характеристики карлика-убийцы — тут я узнал преизрядно, вплоть до участия в его судьбе ведьмы по прозвищу Воробьиха. Впрочем, мистика — это уже не моя специальность: я сыщик, а не охотник за ведьмами. Да и никто от меня не требует вникать во все подробности биографии подследственного. Убил, пойман, сознался — да и ладно: как говорится, для суда достаточно. Тогда, спрашивается, для чего я вникаю в эти самые подробности? Не знаю: правая рука не ведает, что делает левая. Прошу сам у себя прощения за излишнюю витиеватость слога. Сыщику не нужна витиеватость слога, сыщик должен изъясняться (даже наедине с собой) исключительно подлежащими и сказуемыми: он убил, я поймал, он сознался…

…Придя домой, я нарочито долго нажимал на кнопку звонка: мне хотелось, чтобы дверь открыла моя Мулатка. И тогда все должно быть очень даже хорошо: она откроет, я шагну, обниму ее, зароюсь лицом в ее волосы, вдохну уже ставший для меня привычным запах… Может быть (хотя и не знаю за что), попрошу у нее прощения, может быть, она попросит прощения у меня…

Однако сколько я ни трезвонил, никто мне не открывал, и мне пришлось воспользоваться своим ключом. Едва только я перешагнул порог, мне бросился в глаза непривычный беспорядок внутри моего жилища. Впрочем, не то чтобы беспорядок, все было на месте, а — что-то было сдвинуто в сторону, что-то лежало не на месте… К зеркалу в прихожей был приклеен скотчем листок бумаги. Я включил свет, отлепил листок… «Я ухожу, — было написано на листке рукой моей Мулатки. — Извини, что так, впопыхах и без объяснений, но, думаю, так будет лучше и для тебя, и для меня. Ненавижу прощальных объяснений, после них труднее уходить (только не подумай, что у меня в этом деле большой опыт: просто мне так кажется). Я ошиблась: твоя жизнь — это всего лишь твоя жизнь, а вовсе не моя. Ты надеялся, что я привыкну: нет, не привыкну. Не привыкну, понимаешь? Эти бесконечные одинокие ночи, эти твои маньяки-карлики, которые, я теперь убеждена, занимают в твоей жизни гораздо больше места, чем я, — разве к этому можно привыкнуть? Да и к чему мне привыкать? Я молода и красива, я найду себе тот вариант, который меня устраивает гораздо больше, чем то, что ты мне можешь предложить. Наверно, я эгоистка, но лучше быть эгоисткой, чем несчастной. Если ты считаешь, что я перед тобой в чем-то виновата, то — прости. Твоя Мулатка. Нет, просто Мулатка. Да даже уже и не Мулатка. Прощай».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: