— Гусей?
— Их самых. От зорьки до зорьки со стаей ходила. Гуси вроде персональные были — только к потанинскому столу, больше никому. Гусак в стае был — ну, страшный да злющий. Ничего, покорила его, злыдня. Он — на меня, а я изловчусь, ухвачу за горло и давай мы друг друга трепать: то он меня тащит, то я его прижму. Мне-то лучше, у меня горло открытое, дыхание свободное, а у него горло перехваченное, дышать нечем. Чувствую — слабнет, берет моя силенка. Только крыльями, собака, сильно хлестал. Ну, все равно, бояться меня стал.
Погруженная в раздумье, она вспомнила свою батрацкую долю. Ох, как не надо ее, такую жизнь, когда семилетние батрачат!
Владлен понимал, что происходит сейчас в душе старой коммунистки, что пережила она сегодня ночью, когда так нежданно и негаданно нагрянул хозяйский сын.
— И ночь, вероятно, не спали, все думали: за каким чертом принесло сюда хозяйского сына?
— Откуда ты только все знаешь! — покачала головой Евдокия Терентьевна. — Верно, не спала и думала. Да и как не думать, Владлен Петрович: девяносто шесть убитых на моих глазах из шахты поднимали…
— Я понимаю, тетя Дуся, — такое не забывается.
— Вот я и докладываю тебе, как партийному секретарю: хозяйский сын пожаловал, брат злодея-карателя. Так мне моя партийная совесть велит, а ты поступай, как тебе твоя подскажет. Ты ведь зарплату в нашей партийной кассе не зря получаешь. — Она усмехнулась и спросила: — Еще какое дело ко мне есть?
— Больше дел никаких нет. Я только хотел вам об анонимке рассказать.
— Тогда — будь здоров!
Она вышла на крыльцо заводоуправления. Предзаводская площадь была пустынна. Один вахтер разгуливал взад-вперед вдоль ворот. Останавливался, приподнимал фуражку, вытирал пот с лысой макушки и снова гулял. Вдали гудели цехи, а за заводом блестела незыбучая гладь Потанинского пруда, темнел дальний лес. От воды и леса доносило чуть приметную прохладу.
Не торопясь, Евдокия Терентьевна пошла к гостинице. Ключ лежал там, куда его было велено положить, постоялец где-то гулял, чемодан стоял на месте. Евдокия Терентьевна потянула его к себе и почему-то внимательно осмотрела. Чемодан как чемодан, самый простой и обыкновенный. На боку белела наклейка камеры хранения. Такая обтертая, что и не разберешь, в каком городе приляпали. Обтерла фартуком чемодан Евдокия Терентьевна и поставила на место.
Встала с корточек и пошла в дежурку гладить просохшее белье. Фыркала водой, шипел утюг. Она все старалась утишить то, что поднялось с глубин души сегодня ночью. Точило и точило там, под сердцем. Никак не забывались они — те белые гробы в темном лесу. Не забывались и все! Куда денешься?
14
В столовой Андрей Сергеевич плотно позавтракал. Вероятно, не надо было так плотно — дышать стало тяжело. Но что делать — хотелось вознаградить себя за вчерашние лишения.
Отдуваясь, он стоял на крыльце столовой и соображал, что делать дальше. Надо было встретиться с кем-нибудь из заводских руководителей и попросить разрешения взглянуть на старую мельницу и родной дом. Он вспомнил, какими глазами смотрела на него сегодня Евдокия Терентьевна, и стало неприятно. Опять будут расспросы. Андрей Сергеевич махнул рукой: ладно, успеется! И в доме, и на мельнице побывает потом. Сейчас надо просто отдохнуть, погулять.
Попробуем ориентироваться в местности. Крыльцо столовой обращено на юг. Так. Слева — восток. Там темнеет отколовшийся от главного Уральского хребта кряж Соболиный. У его подножия — Собольская долина. Направо — запад. Многогорье главного Уральского хребта. Синие тяжелые тени, похожие на грозовые тучи. Земля, леса и скалы, поднятые на тысячи метров над уровнем дальнего-дальнего синего моря. И горные вершины спят во тьме ночной, — вот что вспоминается, когда видишь это бесчисленное множество гор. Кто это написал: Пушкин, Лермонтов? Неважно. Хорошо написано. Горы спят. Горы спят, и сейчас нисколько не хуже, чем ночью. Так и веет горным безмолвием. Вечным, загадочным, необъяснимо влекущим к себе…
А что, Андрей Сергеич, если мы двинемся сейчас на какую-нибудь из этих загадочных красавиц? Вон их сколько, как на выставке, выбирай любую. Хотя бы вон ту, у которой мачта встала над лесистой макушкой. Стальная ажурная мачта высотой метров в пятьдесят, если не больше. Что это за мачта? Неужели телевизионный ретранслятор? Он, ей-богу, он! Другого назначения не может быть. Смотри ты, какой благодатью обзавелись земляки. Вероятно, смотрят Москву…
Так вот эту вершину с телевизионной мачтой и облюбуем для прогулки. Видишь зелененькую полянку недалеко от вершинки? Голову на отсечение — ягодное место. Можно будет полакомиться. И вид оттуда должен быть прекрасным и широким. Обозришь сразу всю долину, все перемены, что здесь произошли. Двинулись, счастливого пути!
Обманчива, прямо-таки коварна горная местность. В степи что? Видишь перед собой линию горизонта и спокойно к ней шагаешь. Знаешь и видишь, что — далеко, что — близко. В горах все по-другому. Все — близко, все — рядом, до всего — рукой подать. Пойдешь — семь потов сойдет, пока достигнешь этого «рукой подать».
Прежде всего, вступив в лес, теряешь все ориентиры. Ни тебе телевизионной мачты, ни примеченной ягодной полянки. Солнца и того не стало. Не то за тучу спряталось, не то просто не может пробиться в лесную чащобу. Прохладный полумрак — вот что тебя окружает. Ориентир единственный — наклон поверхности. Глазами его не видишь, а ногами чувствуешь: подъем ли, спуск ли. Идешь и идешь на подъем…
Правда, не очень-то идется. Получаса не прошло, а рубашка — хоть выжми. И воздух плохо проходит в грудь, хотя и хватаешь ты его широко раскрытым ртом. О сердчишке и говорить нечего. Ослабело, что-то похожее на тошноту подкатывает к горлу.
А подъем все круче и круче. Перед тобой возникла почти отвесная земляная стена, густо обросшая травами и мхами. Тонут в той траве твои руки, цепляешься ты за мхи всеми десятью пальцами. Да, да, пальцами! Продвигаешься вверх с помощью рук и ног. Проще говоря — на четвереньках. Поза, не очень достойная пятидесятилетнего, — с гаком, — мужчины. Но иначе нельзя. Иначе не удержишься и покатишься назад. Великая тяжесть лежит на твоих плечах и валит, валит назад.
Еще через несколько минут наступает полное изнеможение. Больше — ни шагу! Если шевельнешь хоть пальцем — тотчас испустишь дух. Протянешь ноги. И вот ты полулежишь боком на земле, запустив пятерни во влажный и прохладный мох, чтобы не сползти назад. Лежишь. И больше не тронешься с места. Плевать на все вершины и все телевизионные мачты на свете. Андрей Сергеич больше не может. Баста!
Однако что там светится, впереди и выше? Какое-то редколесье. Кажется, та самая поляна, которая была примечена еще внизу. Неужели ты ее не достигнешь, Андрей Сергеич? Это же глупо — быть рядом и отступить. Ползи, скребись. Достигай.
Она, поляна! Ура-а! Особенная, горная поляна, стоящая почти торчком. Градусов тридцать наклона, не меньше. Вся в густейшей траве, вся в ярчайших цветах. Плюхайся в эту траву, Андрей Сергеич! Плюхайся, не бойся — мягко, не ушибешься. И не стесняйся — тебя никто не видит. Мальчишествуй. Пускай ветры, отдыхай.
Ты был прав — место ягодное. Вот он, пучок клубники, раскачивается прямо перед твоим носом. Дразнит: сорви меня, человек! Попробуй, какого мы вкуса, лесные ягоды. Но человек не в силах попробовать. Человек лежит ничком, не способен пошевелить ни ногой, ни рукой. Ни даже пальцем. Дайте отдохнуть человеку, милые ягоды!
Пошумев верхушками сосен, стих ветер. Ягоды перестали качаться. Появился муравей и, деловито перебирая лапками, стал подниматься по стеблю. Остановился, шевелит усиками, рассматривает Андрея Сергеевича. Вероятно, никак не может понять, что за громадина валяется среди травы-муравы. Чернокрылая бабочка присела на былинку и тотчас вспорхнула: не понравилось человеческое общество. Большие бархатные крылья трепетали абсолютно бесшумно. Андрей Сергеевич долго следил за ее полетом, пока бабочка не скрылась в тени деревьев.