Снег прилипает и прилипает к памяти и тишине. Что-то не то, да все равно. Две белых трубы на крыше, под окнами — кормушка для птиц. Пушкин — мой тайный жар. Кто сказал? Ксения вспомнить не могла.
Володя тоже присылал Ксении письма. Грустно шутил в них: человек не должен объединяться только с самим собой — это будет уровень галечной культуры. Нужно объединение человечества, планетизация. Ксения разрушает планетизацию, в частности с ним, с Володей Званцевым. И это есть индивидуализм. По-научному, индивидуализм — нравственный принцип противопоставления личности коллективу, подчинение общественных интересов личным. Потом, будто утомившись, обрывал рассуждения на полуслове. Заполнял письма городскими пейзажами, чтобы напомнить ей родные места, из которых она бежала. Москву Володя знал превосходно в силу, как он писал, обстоятельств труда. В конце одного письма изрек: «Через Интерпушкина к Владимиру Званцеву!» Подчеркнул несколько раз. Очень был, конечно, доволен изречением и не скрывал этого. Еще Володя сообщил, что в клинике находится писатель Йорданов. Состояние тяжелое. Около Йорданова дежурит дочь, оказывается, школьная подруга Ксении. Гелю привозит в клинику ее приятель Рюрик. Написал, что обнаружился и один общий знакомый — Петя-вертолет. Гордиться нечем, Володя понимает, но это он пишет так, под конец письма. Петя-вертолет предлагает редкую книгу о еретиках. Не нужна книга о еретиках? Или о райских садах? Или о пиратах?
«Москва до сих пор большая деревня: все мы знакомы друг с другом», — подумала Ксения.
Володины письма бывали переполнены философскими рассуждениями. Он загораживался от простого — скучает, любит. Стеснялся? Не доверял Ксении? Или себе самому, как у него в бригаде не доверяет себе самому Гриша? Володя часто говорил, что составлен из многих судеб, которые принял на себя одного. Ксения старалась доказать ему, что познать надо прежде себя, объединиться с самим собой. Попытаться. Она вот пытается. Володя кидался в спор: собственное Я — неподвижный идеал, замкнутый. «Мы восьмисотое поколение людей на земле, а ты до сих пор не имеешь ответов на простейшие вопросы».
Ксения здесь, в Михайловском, вспомнила, как она была у Володи в клинике. Посадил он ее в учебную комнату, расположенную над операционной со стеклянным куполом. Ксения сидела вместе со студентами, смотрела операцию. Через микрофоны слышны были самые незначительные звуки: капание жидкости, шипение анестезионного аппарата, скрип резиновых перчаток, шорох марлевых салфеток и ватных тампонов, постукивание флаконов с лекарствами, надкалывание ампул, засасывающий звук шприца и потом звон ампул, уже пустых, в эмалированном тазу.
Ксения не смотрела на экран телевизора, который тоже был установлен в учебной комнате: на экран укрупненно передавались детали операции. Ксения смотрела в стеклянный купол, там не видно было никаких деталей, а вообще видны были операционная одежда, бестеневая лампа, подвижные столики на резиновых колесах, мгновенные отблески на инструментах, подаваемых хирургу.
Ксения закрыла глаза. Она только все слышала, и не потому, что так хотела, а именно потому, что не хотела ничего видеть ни на экране телевизора, ни сквозь стеклянный купол. Идет и проходит жизнь. Твоя и не твоя. Каждого из присутствующих. Ксения сжалась, застыла в неподвижности. Борясь за другого, надо не щадить и себя. Ксения готова не щадить себя, но она не готова к борьбе, которая происходила в операционной, и к борьбе вообще. Не хотела этого принять — здесь ли, на заводе, когда сталевары вдували в печи кислород: стояли, охваченные с головы до ног вихрями искр и электрическим сверканием электродов. Она не может быть там, где что-то рушится или воссоздается.
Ксения отшатнулась от стекла и быстро вышла из учебной комнаты. Не подождала конца операции, не подождала Володю. Пошла по городу. Тогда и решила — она уедет сегодня же! Ничего больше не обдумывая, ни в чем больше не сомневаясь. Позвонит в отдел кадров. Если не разрешат уехать сегодня, уедет завтра, послезавтра. И лучше никому больше ничего-не объяснять. Ее отпустят. Сама пришла на завод по такому же первому чувству, по которому и уходит. И не только от них, она уходит, наконец, и от Володи. На какое-то время. Она Володе напишет. Она и ему не могла бы ничего сейчас доказать.
Перед отъездом выбросила тетрадь со стихами. Никакой связи с тем, что видела в клинике, и с тем, о чем в последние дни спорила с Володей, не было. Ни с чем и ни с кем у нее сейчас не было связей. Возникшая и долго созревавшая необходимость отъезда. Она могла бы попросить командировку от газеты «Молодежная», но на это надо было время. А хотелось уехать немедленно. Была внутренняя потребность. Защита от своих бесконечных метаний, хотя, может быть, этот ее отъезд будет больше всего похож на очередное метание.
Вечером в библиотеке Михайловского Ксения написала большое письмо Геле о дружбе, о школьных воспоминаниях, о лицеизме. И что это не позволяет быть одиноким ни при каких обстоятельствах, даже самых серьезных. Что счастье жизни в той верности, которую специально не проверяют и о которой специально друг другу не напоминают. Этим постоянно живут, потому что это постоянно и навсегда присутствует.
«Тебе выпало испытание, — писала Ксения. — Я знаю твою мать, на что она способна, но ты должна быть способной на большее. Тебе нелегко, но ей труднее. Ты слышишь меня? Что касается Володи — верь каждому его слову. Надо верить одному, единственному врачу. Пусть таким единственным врачом будет Володя. Сумей поверить ему, сумей это сделать. Пусть это будет даже вслепую».
Верить Володе как врачу вслепую можно. А любить его вслепую?..
На следующее утро Ксения понесла письмо в Пушкинские горы к первому рейсовому автобусу, который отправлялся во Псков: письмо скорее попадет в Москву. Ксения долго шла одна среди темноты и снега.
В книжной Лавке — Наташа Астахова и Вера Игнатьевна Ковалевская: Наташа приехала выкупить новую книгу мужа, экземпляры которой оставила Вера Игнатьевна. Разговор между Наташей и Верой Игнатьевной зашел, конечно, прежде всего об Йорданове.
— Я держала Артему голову, — волновалась Наташа, — пока не приехала «скорая». Мне казалось, что я с Артемом прощаюсь.
— Главная опасность позади теперь. Я слышала от Буркова, — сказала Ковалевская.
— Что считать главной опасностью. Артем сам для себя опасен в первую очередь.
— Не взял экземпляр своей последней книги. Я звонила, думала — забыл заказать. А он мне: «Благодарю. Не нужно». Мы с Аркашей пустили в массовую продажу. Но потом Тамара Дмитриевна приехала. Сказала, что у Артема Николаевича поднялось давление и он очень устал.
Наташа кивнула.
— Он действительно устал. А подобного еще не случалось, чтобы Артем нам с Левой не подарил новую книгу! Со времен института Лева и Артем обмениваются книгами.
— У меня тоже — все его ранние книги. Есть даже сборник «Акварели».
— Ранний Артем, — произнесла Наташа задумчиво. — И поздний…
— Не всегда поздний писатель лучше раннего, — сказал Аркадий. Потом, улыбнувшись, добавил: — Из-за чрезмерного любопытства был потерян рай.
— Да, да, — кивнула Наташа.
Зазвонил телефон. Вера Игнатьевна начала давать по телефону подробную справку, какие интересные поступления она ожидает в Лавке в ближайшие дни, на что — подписку.
Аркадий поставил перед Астаховой пачки книг ее мужа, спросил:
— Вам помочь донести до машины?
— Если не затруднит. О рае вы, Аркадий, заметили очень точно.
— Не я, классики заметили.
Дома Наташа налила полную ванну воды, опустила в нее палку (палку одолжила у соседки-старушки) и начала смотреть — переламывается в воде палка или нет. Старалась вспомнить веселые школьные глупости. Если Лева застанет ее за этим забавным экспериментом, он по достоинству его оцепит. Как хорошо, что Лева обладает вполне достаточным чувством юмора. Только не думать об Артеме таком, каким она его видела в последние минуты перед «скорой». Прав Степа Бурков, когда сказал, что время усиливает дружбу и усиливает тяжесть потери.