Григорович счел за благо не подводить товарищей и повиниться, чем весьма обрадовал ротного командира.
Утром Григоровича повели к Михаилу Павловичу.
— Этот шалопай вчера был пьян! — объявил великий князь, указывая на приведенного.
Тут уж ротный командир осмелился вступиться:
— Ваше высочество, этот кондуктор отличается у нас хорошим поведением. Он никогда ни в чем худом не был замечен.
Или слова ротного командира смягчили Михаила Павловича, или великий князь был в духе, но он заговорил уже более снисходительно:
— Представьте, вчера этот шалопай не сделал мне фронта. Я подозвал его. Что же вы думаете? Он бросился от меня в магазин и удрал. Я послал за ним тотчас же Ростовцева, который ехал со мною, но нигде не могли его отыскать. Он точно… испарился!
Последнее слово так понравилось Михаилу Павловичу, что он повторял его без конца и, радуясь собственному остроумию, совсем развеселился. Это облегчило участь виновного. Приказано было посадить его под арест и держать до распоряжения.
Из-под ареста Григорович попал в лазарет — у него заболело горло. Навестившую его мать он просил взять его из училища, уверяя, что здесь его вгонят в чахотку. Любящая мать согласилась.
Федор мог только завидовать товарищу. Сам он должен был продолжать учение. У него не было изрядного состояния и снисходительной, любящей матери. Ему предстояло самому зарабатывать на кусок хлеба.
«Человек есть тайна»
После смерти отца Федор все чаще и чаще начал задумываться о своей дальнейшей жизни. Теперь, будучи в полной мере предоставлен самому себе, он мог решать те вопросы, которые до сих пор решал за него папенька. А он — покорный сын, приученный к повиновению, послушно следовал направлявшей его воле, не желая огорчать заботливого отца.
Уехав из Москвы и пожив в Петербурге, хотя и в закрытом учебном заведении, Федор уже на многое смотрел иными глазами, приобретая о жизни собственные понятия. Он жалел отца, сочувствовал ему, но отнюдь не разделял его взглядов и суждений. Едва проучившись в училище год, он уже писал Михаилу: «Мне жаль бедного отца! Странный характер! Ах, сколько несчастий перенес он! Горько до слез, что нечем его утешить». И прибавлял: «А знаешь ли? Папенька совершенно не знает света: прожил в нем 50 лет и остался при своем мнении о людях, какое он имел 30 лет назад. Счастливое неведение. Но он очень разочарован в нем. Это кажется общий удел наш».
Федор также не был очарован светом. Но считал, что, несмотря на свои юные годы, знает о жизни и людях нечто такое, чего не дано было узнать Михаилу Андреевичу.
Больше всего Федора занимали люди. И ныне живущие, и из прошедших веков. «Человек есть тайна. Ее надо разгадать, и ежели будешь ее разгадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время; я занимаюсь этой тайной…» Так он писал Михаилу в августе 1839 года.
Как же он разгадывал эту тайну? Зорко присматривался к жизни, к окружавшим его людям. И читал. Читал писателей древних и новейших. Читал много, с жадностью ища в книгах разгадку тайны человеческой души и смысла бытия. «…Учиться, „что значит человек и жизнь“ — в этом довольно успеваю я; учить характеры могу из писателей, с которыми лучшая часть жизни моей протекает свободно и радостно». В книгах искал он ответы на вопросы, волновавшие и его, и всю думающую молодежь. «Надо заметить, — писал он много позже, — что тогда только это и было позволено, — т. е. романы, остальное все, чуть не всякая мысль, особенно из Франции, было строжайше запрещено».
Из Франции шла революционная «зараза». Ее видели повсюду. И даже французские романы не всегда «проскакивали». Так, министр просвещения Уваров запретил переводить на русский язык роман Виктора Гюго «Собор Парижской Богоматери», считая, что русской публике «рано» читать подобные книги.
А юный кондуктор эти книги читал. Он писал отцу: «Перейдя в высший класс, я нахожу совершенно необходимым абонироваться здесь на французскую библиотеку для чтения. Сколько есть великих произведений гениев — математики и военных гениев на французском языке. Вижу необходимость читать это…»
Всегда правдивый, в данном случае он был не совсем точен. Во французской библиотеке брал он не столько ученые сочинения, сколько не переведенные на русский язык романы Жорж Санд, Бальзака, Гюго…
Жорж Санд имела тогда в России необыкновенный успех. Достоевского покорили ее романы. Простые люди, безыскусные характеры, скромные женщины, готовые на подвиг, высокая нравственная чистота, милосердие, справедливость, вера в человека, в счастливое будущее человечества… «Мне было, я думаю, лет шестнадцать, когда я прочел в первый раз ее повесть „Ускок“, одно из прелестнейших первоначальных ее произведений. Я помню, я был потом в лихорадке всю ночь». С тех пор он не пропускал ни одного нового творения Жорж Санд.
Он упивался также Шиллером, благородным, возвышенным, обличающим Шиллером, страстным борцом за справедливость. «Ты писал ко мне, брат, что я не читал Шиллера. — Ошибаешься, брат! Я вызубрил Шиллера, говорил им, бредил им; и я думаю, что ничего более кстати не сделала судьба в моей жизни».
Он читал Шиллера вместе с Шидловским, проверяя «над ним» Дона Карлоса, маркиза Позу, Мортимера.
Да, характеры — самую суть человеческой природы — узнавал он пока главным образом из книг и, пылкий мечтатель, сам воображал себя то героем Древней Греции — Периклом, то римским полководцем Марием, то одним из первых мучеников-христиан времен Нерона, то рыцарем из романов Вальтера Скотта… «И чего я не перемечтал в моем юношестве, чего не пережил всем сердцем, всей душой моей в золотых и воспаленных грезах точно от опиума!»
Он не только мечтал — он поверял свои мечты бумаге, сочинял, писал много и упоенно. Ночью, в спальне своей роты, в своем любимом закутке, прикрывшись одеялом, при свете одинокой свечи не только упорно постигал инженерные науки, но и писал. И неизвестно, на что он тратил больше времени.
«Приезжай, друг мой»
В конце 1840 года Федор был в приподнятом, радостном настроении — он ждал в Петербург Михаила.
Михаил, служа и учась в Ревеле, задумал было поступать в военную академию, но потом влюбился в молоденькую ревельскую немку Эмилию Дитмар, решил жениться и после окончания Кондукторской школы удовольствоваться скромным положением местного военного инженера. Федор воспротивился. «…В прошлом письме моем я писал тебе о моем намерении выйти в местные инженеры. Этому, видно, не быть, — рассказывал Михаил в письме к сестре Вареньке. — Порядочный нагоняй от брата выгнал эту блажь из головы моей, и я опять завален книгами, занимаюсь и днем и ночью. Что-то будет, но в августе я еду в Петербург и надеюсь выдержать этот страшный, огромный экзамен».
Федор настоял, чтобы Михаил подготовился и приехал в столицу сдавать экзамен на чин прапорщика полевых инженеров. Это было все-таки движением вперед, и в смысле знаний, и в смысле положения. И вот теперь он ждал Михаила. Почти три года они не виделись. Каждое письмо брата было для Федора событием. «Ах, милый брат! пиши мне, ради Бога, хоть что-нибудь». Михаил был ему ближе всех на свете. «Ты не поверишь, как сладостный трепет сердца ощущаю я, когда приносят мне письмо от тебя; я изобрел для себя нового рода наслаждение — престранное — томить себя. Возьму твое письмо, перевертываю несколько минут в руках, щупаю его полновесно ли оно, и насмотревшись, налюбовавшись на запечатанный конверт, кладу его в карман… И таким образом жду иногда с ¼ часа; наконец с жадностию нападаю на пакет, рву печать и пожираю твои строки, твои милые строки. О, чего не перечувствует сердце читая их!»