В письмах они рассказывали друг другу о себе, делились горестями и радостями, спорили о прочитанном, забрасывали друг друга вопросами, на которые не всегда успевали отвечать. «Сердишься, зачем не отвечаю на все вопросы. Рад бы, да нельзя! — оправдывался Федор. — Ни бумаги, ни времени нет. Впрочем, ежели на все отвечать, например, и на такие вопросы: „Есть ли у тебя усы?“, то ведь никогда не найдешь места написать что-нибудь лучшего».
Михаил посылал Федору свои стихи. Федор считал его поэтом, находил у него дарование и всячески побуждал и здесь двигаться вперед, не зарывать в землю таланта, чтобы потом, оглянувшись на прошлое, не скорбеть о бесцельно прожитой жизни. «В самом деле, как грустна бывает жизнь твоя и как тягостны остальные ее мгновенья, когда человек, чувствуя свои заблуждения, сознавая в себе силы необъятные, видит, что они истрачены в деятельности ложной, в неестественности, в деятельности недостойной для природы твоей; когда чувствуешь, что пламень душевный задавлен, потушен Бог знает чем».
Всеми силами раздувал он в душе Михаила творческий пламень, боясь, чтобы брат не погряз в повседневности. Они беседовали в письмах. Письма… Но что значили эти клочки бумаги по сравнению со встречей, с теми мгновениями, когда можно, глядя друг другу в глаза, понимать все с полуслова, когда душа читается на лице, когда одна фраза, сказанная убежденно и искренне, значит больше, чем десятки исписанных листов.
Он ждал Михаила… Они расстались подростками, теперь они юноши. «Сколько перемен в нашем возрасте, мечтах, надеждах, думах ускользнуло друг от друга меж нами незамеченными, и которые мы сохранили у себя на сердце. О! когда я увижу тебя, чувствую, что мое существование обновится… Приезжай ради Бога, приезжай, друг мой, милый брат мой».
И вот, наконец, Михаил приехал. Он снял квартиру на Васильевском острове, обложился книгами в ожидании экзамена.
Экзамен сдал, и в январе следующего 1841 года получил офицерский чин.
Теперь Федор с понедельника ждал конца недели, чтобы в субботу, освободившись из училища, мчаться к Михаилу. Они проводили вместе субботний вечер и все воскресенье.
С детства привыкшие не выказывать явно свои чувства, они разговаривали негромко, вполголоса, но в блеске глаз, в интонациях, жестах прорывалась та радость, которая переполняла обоих.
Михаил читал Федору свои новые стихи, свои переводы. Из Шиллера. Из Гете. Рассказывал о Ревеле, о своей невесте. Правда, порою он грустнел, признаваясь со вздохом, что не уверен в правильности своего решения.
— Может быть, я делаю глупость, что женюсь. Но если бы ты видел мою Эмилию — этого ангела. Она так радуется, так верит. Я не могу обмануть ее. Трудно мне будет, особенно первый год, пока не прибавят жалования. Но отступать уже поздно — я дал слово, мы помолвлены.
Федор сочувственно выслушивал брата, хоть не совсем понимал его. Жениться в двадцать лет, связывать себя по рукам и ногам, когда ничего еще не сделано… Сам он жаждал свободы, полной свободы и говорил о себе Михаилу туманно и многозначительно:
— Часто, часто думаю я: что доставит мне свобода? Что буду я один в толпе незнакомой? Надо иметь сильную веру в будущее, крепкое сознание в себе, чтобы жить моими настоящими надеждами. Но все равно — сбудутся они или не сбудутся, я свое сделаю.
Перед отъездом из Петербурга Михаил собрал у себя немногочисленных друзей и знакомых. На этом вечере Федор впервые читал собравшимся отрывки из двух им написанных драм — «Борис Годунов» и «Мария Стюарт».
На частной квартире
Годичные экзамены в верхних кондукторских классах заставили Федора надолго уткнуться в учебники и конспекты. Ему нравилось хорошо учиться. Чем ненавистнее были ему математика, баллистика и фортификация, тем азартнее подхлестывало его самолюбие пересилить отвращение и, как говорили в училище, не потерять репутации, выучить назубок и ответить без запинки все формулы и правила. «Такое зубрение, что и боже упаси, никогда такого не было. Из нас жилы тянут, милый мой. Сижу и по праздникам, а вот уж наступает март месяц — весна, тает, солнце теплее, светлее, веет югом — наслажденье да и только. Что делать! Но зубрить осталось не много! Вероятно, ты догадаешься отчего это письмо на ¼ листа. Пишу ночью, урвав время… Голова болит смертельно. Передо мной система Марино и Жилломе и приглашают мое внимание.
Мочи нет, мой милый… О брат! милый брат! Скорее к пристани, скорее на свободу! Свобода и призвание — дело великое. Мне снится и грезится оно…»
И вот, наконец, свершилось. Пятого августа 1841 года портупей-юнкер Федор Достоевский был по высочайшему приказу произведен в полевые инженер-прапорщики с оставлением в Инженерном училище для продолжения полного курса наук в нижнем офицерском классе. Долгожданный день! Федор ликовал. Нет, не офицерский чин, не эполеты, не новый мундир радовали его. Свежий воздух свободы веял в окно его кондукторской камеры: ведь он получал теперь право поселиться вне стен училища, на частной квартире, а в училище являться только на лекции. Жить где хочешь, избавиться от стеснительного надзора начальства и часто докучного общества товарищей, по вечерам, по воскресеньям быть самому себе господином, невозбранно затворяться в своей комнате и читать, писать… Это ли не свобода? Это ли не счастье — вольно отдаваться своему призванию? Конечно, занятия в училище отнимут еще немало времени. И все же…
Квартирка, где поселился Достоевский вдвоем с товарищем-однокашником Альфредом Тотлебеном, была из двух комнат, тесной и темной, но зато в двух шагах от их офицерских классов — в Караванной улице.
Не успел, однако, Федор вполне насладиться своей новой вольной жизнью, как на него свалилась нежданная забота. Московские родственники прислали в Петербург шестнадцатилетнего Андрея. Его решили определить в Училище гражданских инженеров, выучить на архитектора. На несколько месяцев — пока Андрей готовился к экзамену — Федору пришлось приютить брата у себя.
«Его приготовление и его житье у меня вольного, одинокого, независимого, это для меня нестерпимо, — жаловался Федор. — Ничем нельзя ни заняться, ни развлечься… Притом у него такой странный и пустой характер, что это отвлечет от него всякого…»
Выросший без родителей, в купеческом семействе Куманиных, усвоивший вполне трезвые, но убогие понятия о жизни, Андрей вовсе чужд был высоким духовным стремлениям старших братьев. Оказалось, что Федору просто не о чем говорить с ним, и оттого в маленькой комнатушке им двоим было особенно тесно. А тут еще Андрей простудился и слег.
Федор старательно и даже нежно ухаживал за братом, сам поил микстурами, вставал к больному по ночам.
Весною, когда Андрей оправился после болезни, Федор стал подыскивать новое жилье. После долгих поисков он снял веселую и светлую квартиру на углу Владимирской улицы и Графского переулка в доме почт-директора Пряничникова. Федору очень понравился мягкий, обходительный хозяин дома, большой любитель искусств.
В квартире было три комнаты: средняя — общая, как бы приемная, а направо и налево от нее — комнаты братьев. Теперь присутствие Андрея не так стесняло. Можно было больше писать, чаще звать к себе приятелей.
Постоянным гостем здесь стал Григорович. Он сделался еще беззаботнее, веселее и ростом вымахал чуть не под потолок. Григорович учился живописи в Академии художеств, причем избрал карьеру театрального художника и целыми днями пропадал за кулисами.
Одаренный редким талантом подражать манерам и голосу других людей, будущий театральный художник удивительно верно представлял приятелям всех знаменитостей Александрийской сцены.