Узнав, что Григорович тоже пишет, он пригласил его участвовать в своих предприятиях.

Сборник «Физиология Петербурга» должен был объединить произведения, выставлявшие перед публикой такие всем знакомые и вместе такие неприметные петербургские типы, как дворник, бедняк — житель углов, шарманщик, чиновник, петербургский фельетонист.

Григорович уговаривал Достоевского тоже писать для Некрасова. Федор Михайлович, прощаясь, обещал подумать.

После этой встречи они стали часто видеться. Достоевский предложил Григоровичу поселиться вместе. Комната Ризенкампфа теперь пустовала — молодой врач уехал из Петербурга на службу в Сибирь.

Для домоседа, каким заделался теперь Достоевский, такой беззаботный, остроумный, никогда не унывающий сосед, как Григорович, был сущим кладом.

Пожитки Григоровича уместились на одной подводе. Приятели распределили обязанности — по очереди бегали в лавочку за припасами, по очереди ставили самовар.

Когда в карманах оставались одни медные деньги — а это случалось нередко, — вместо обеда довольствовались ячменным кофием с булками. Федор Михайлович, по-прежнему проводивший целые дни за письменным столом, похудел, осунулся. Он изнурял себя работой. Но иногда Григоровичу все-таки удавалось вытащить его на прогулку.

Как-то раз во время прогулки от переутомления Федору Михайловичу сделалось дурно. Он упал на тротуар и потерял сознание. Григорович с помощью прохожих перенес его в ближайшую мелочную лавочку и там всякими способами долго приводил в чувство.

Жизнь Достоевского. Сквозь сумрак белых ночей i_043.png
Альманах «Физиология Петербурга». Титульный лист первой части. 1844 г.

Видя на столе у Достоевского множество листов, исписанных его необыкновенно мелким и четким почерком — каждая буковка точно нарисованная, Григорович стал было выспрашивать, что это за сочинение. Но Достоевский отмалчивался или отвечал неопределенно. Только одному человеку рассказывал он без утайки о своих занятиях — брату Михаилу. «Моим романом я серьезно доволен. Это вещь строгая и стройная. Есть, впрочем, ужасные недостатки».

Еще раз переписав роман набело, он решился печатать его отдельной книгой, за свой счет. «Напечатать самому значит пробиться вперед грудью, и если вещь хорошая, то она не только не пропадет, но окупит меня от долговой кабалы и даст мне есть».

Он понес роман к цензору. Тот, однако, объявил, что завален работой и не прочтет рукопись прежде, чем через месяц. А печатанье съест еще недели три. Значит, книга выйдет только летом — а какие читатели летом? Достоевский забрал рукопись назад. «Я решился на отчаянный скачок: ждать, войти, пожалуй, опять в долги и к 1-му сентября, когда все переселятся в Петербург и будут как гончие собаки искать носом чего-нибудь новенького, тиснуть на последние крохи, которых может быть и не достанет, мой роман».

Жизнь Достоевского. Сквозь сумрак белых ночей i_044.jpg
Иллюстрация к очерку Д. В. Григоровича «Петербургские шарманщики» из альманаха «Физиология Петербурга». Гравюра по рисунку Е. Кавригина. 1844 г.

И снова он принялся за переделки. Правил, правил и снова правил. Исподволь завел разговор с Григоровичем насчет того, что писателям следовало бы издавать книги самим, а не идти в кабалу к торгашу, но Григорович только руками замахал:

— Помилуй, как самому издавать? Положим, книга твоя будет хороша, даже очень хороша, да ты ведь не купец! Как ты станешь публиковать о ней? В газетах, что ли? Нужно непременно иметь на своей руке книгопродавца. А книгопродавец себе на уме. Когда ты явишься к нему со своим напечатанным товаром, он уж, конечно, поймет, что может тебя прижать. И прижмет, алтынная душа, непременно прижмет! И ты сядешь в болото… Нет, никак невозможно!..

— А вот, к примеру, Некрасов…

— Как же равняться с Некрасовым? Он в этих делах дока, его уже все знают… Да ведь и он сколько мытарств претерпел, прежде чем вошел в силу! Нет, брат, на Некрасова нечего смотреть.

Поразмыслив, Достоевский согласился с Григоровичем. «Я до сей самой поры был чертовски занят. Этот мой роман, от которого я никак не могу отвязаться, задал мне такой работы, что если бы знал, так не начинал бы его совсем. Я вздумал его еще раз переправлять, и ей-богу к лучшему; он чуть ли не вдвое выиграл. Но уж теперь он кончен и эта переправка была последняя. Я слово дал до него не дотрагиваться… Мне говорят толковые люди, что я пропаду, если напечатаю мой роман отдельно… Я решил обратиться к журналам и отдать мой роман, за бесценок — разумеется, в „Отечественные записки“… Напечатай я там — моя будущность литературная, жизнь — все обеспечено. Я вышел в люди. Мне в „Отечественные записки“ всегда доступ, я всегда с деньгами… А не пристрою романа, так может быть и в Неву. Что же делать! Я уж думал обо всем! Я не переживу смерти моей idée fixe!»

Более всего занимало его теперь: что скажет главный критик «Отечественных записок» Белинский. Порою молодому писателю с очевидностью представлялось, что строгий ценитель талантов на чем свет стоит разбранит и жестоко высмеет его несчастный роман. Но так думалось только по временам: неужто вся та страсть, вся та горечь, вся та любовь, что пережил он с пером в руке над своим романом, — все это только ложь, мираж, неверное чувство?.. Нет, не может быть!.. «Бедные люди» — вещь не без достоинств. Есть, конечно, большие недостатки. И если разбирать именно недостатки… Если взглянуть строго…

Мучительные сомнения снова возвращались. Одно лишь знал он наверняка: ближайшие недели, быть может, даже дни, навсегда решат его судьбу.

Ночной визит

Стоял теплый погожий май 1845 года.

Как-то утром, после завтрака, Достоевский позвал Григоровича к себе. Отворив дверь, Григорович увидел соседа сидящим на диване, который служил ему также и постелью, а на маленьком письменном столе перед диваном — толстую тетрадь большого формата с загнутыми полями и мелко исписанную.

— Садись-ка, Григорович, — с заметным волнением проговорил Достоевский и указал на стул, — вот вчера только переписал, хочу прочесть тебе. Садись, не перебивай!

Григорович послушно опустился на стул. Достоевский раскрыл тетрадь и начал. Голос его звучал тихо и хрипловато:

— «Бесценная моя Варвара Алексеевна! Вчера я был счастлив, чрезмерно счастлив, донельзя счастлив! Вы хоть раз в жизни, упрямица, меня послушались. Вечером, часов в восемь просыпаюсь (вы знаете, маточка, что я часочек-другой люблю поспать после должности), свечку достал, приготовляю бумаги, чиню перо, вдруг, невзначай, подымаю глаза, — право, у меня сердце вот так и запрыгало! Так вы-таки поняли, чего мне хотелось, чего сердчишку моему хотелось! Вижу, уголочек занавески у окна вашего загнут и прицеплен к горшку с бальзамином, точнехонько так, как я вам тогда намекал; тут же показалось мне, что и личико ваше мелькнуло у окна, что и вы ко мне из комнатки вашей смотрели, что и вы обо мне думали».

Чем дальше читал Достоевский, тем беспокойнее вертелся Григорович на стуле. С первых же страниц он понял, насколько повесть Достоевского была выше его собственных робких литературных попыток. Вскоре он был почти убежден, что ему выпала честь первому услышать произведение, которое станет знаменито в русской литературе. Не в силах сдерживать свое восхищение, Григорович то и дело прерывал чтение восторженными восклицаниями. Если бы он не знал нелюбви Достоевского к шумным и бурным излияниям чувств, то давно кинулся бы обнимать его…

Чтение кончилось. Григорович заявил, что необходимо тотчас же отдать рукопись Некрасову, который после блестящего успеха «Физиологии Петербурга» задумал издать еще сборник. Достоевский было заикнулся — не показать ли роман в журнал «Отечественные записки», но Григорович и слушать не стал.

— Зачем? У Некрасова участвуют те же писатели, что и в журнале. Белинский? Он тоже дает Некрасову статью в сборник!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: