За Достоевского вступился рецензент «Русского инвалида», заметивший, между прочим, что самый спор восторженных поклонников и запальчивых порицателей молодого писателя есть «лучшее доказательство его талантливости».
День ото дня страсти разгорались. Не было, кажется, журнала и даже газеты в Петербурге и в Москве, где позабыли бы сказать свое слово о господине Достоевском. Публика разделилась на партии. «…Публика в остервенении: ругают ¾ читателей, но ¼ (да и то нет) хвалит отчаянно. Debats пошли ужаснейшие. Ругают, ругают, ругают, а все-таки читают… Так было и с Гоголем», — осведомлял Федор Михайлович брата.
Любопытство на его счет не только не остывало, но разгоралось все сильнее. Причем во всех слоях общества. Писатель Владимир Соллогуб повез Достоевского к своему тестю графу Виельгорскому — тонкому знатоку и ценителю искусств, прекрасному музыканту, меценату и вельможе. В его доме на Михайловской площади, в одном из самых аристократических салонов Петербурга, бывала и светская знать, и все знаменитые писатели, художники, артисты. «Я, брат, пустился в высший свет…» Говорили, что его «Бедных людей» читают во дворце. А на Невском проспекте, в многолюдной кондитерской Излера, на видном месте красовалось картинное объявление о продаже «Петербургского сборника». Вверху огромного листа изображен был какой-то бюст на постаменте, а по сторонам его, спиною друг к другу, художник нарисовал большие фигуры Макара Алексеевича Девушкина и Вареньки Доброселовой. Макар Девушкин сидел с пером в руке и держал на коленях лист бумаги. Варенька читала письмо.
Еще в октябре, вскоре по возвращении из Ревеля, Федор Михайлович писал брату: «Вообще говоря, будущность (и весьма недалекая) может быть хороша и может быть и страх как дурна».
Ему трудно, почти невозможно было поверить в столь быстрый и столь решительный свой успех. Уж отчего-то так повелось на белом свете, что талант — а тем паче большой талант — вечно должен был пробивать себе дорогу сквозь годы лишений и тягот. Не оттого ли, что талант всегда приходит с чем-то своим, новым, к чему большинство людей не вдруг может привыкнуть? Но ведь и он пишет не так, как нравится большинству публики, а вот поди ж ты!.. В начале февраля, не скрывая ликования, он уверял Михаила: «А у меня будущность преблистательная, брат!»
Солнце удачи ярко светило над ним в безоблачном, казалось бы, небе. И вдруг — точно набежало облачко, точно блеск дневного света потускнел — он узнал, что Белинский, получив из типографии свежий номер «Отечественных записок», дочитав до конца его «Двойника», остался им не совсем доволен.
Нет, Белинский по-прежнему находил в романе бездну творческого таланта и необыкновенную глубину мысли. Но при этом… При этом он все же полагал, что роман не вполне удался, что огромный талант Достоевского не вполне еще созрел, не определился до конца, и потому молодой писатель не совладал с избытком собственных богатых сил.
— Главный недостаток, от которого вам надо избавиться, — с улыбкой говорил он Достоевскому, — ваша молодость.
В начале апреля, после двух месяцев молчания, Федор Михайлович в весьма грустном настроении писал брату: «…Вот что гадко и мучительно: свои, наши, Белинский и все мною недовольны за Голядкина. Первое впечатление было — безотчетный восторг, говор, шум, толки. Второе — критика. Именно все, все с общего говору, т. е. наши и вся публика нашли, что до того Голядкин скучен и вял, до того растянут, что читать нет возможности. Но что всего комичнее, так это то, что все сердятся на меня за растянутость и все до одного читают напропалую и перечитывают напропалую… Иные из публики кричат, что это совсем невозможно, что глупо и писать и помещать такие вещи, другие же кричат, что это с них и списано и снято…»
В мартовской книжке «Отечественных записок» за 1846 год была напечатана статья Белинского о «Петербургском сборнике». Речь в ней шла прежде всего о «Бедных людях».
«…Трагический элемент глубоко проникает собою весь этот роман, — писал Белинский. — Этот элемент тем поразительнее, что он передается читателю не только словами, но и понятиями Макара Алексеевича. Смешить и глубоко потрясать душу читателя в одно и то же время, заставить его улыбаться сквозь слезы — какое уменье, какой талант!.. Легче перечесть весь роман, нежели пересчитать все, что в нем превосходного, потому что он весь, в целом превосходен».
Говоря о первом романе Достоевского, критик коснулся и второго: «Дело в том, что так называемая растянутость бывает двух родов: одна происходит от бедности таланта, — вот это-то и есть растянутость; другая происходит от богатства, особливо молодого таланта, еще не созревшего, — и ее следует называть не растянутостью, а излишнею плодовитостью… Очевидно, что автор „Двойника“ еще не приобрел себе такта меры и гармонии, и оттого не совсем безосновательно многие упрекают в растянутости даже и „Бедных людей“, хотя этот упрек и идет к ним меньше, нежели к „Двойнику“. Итак, в этом отношении суд толпы справедлив; но он ложен в выводе о таланте г. Достоевского. Самая эта чрезмерная плодовитость только служит доказательством того, как много у него таланта и как велик его талант».
Даже и порицания ему звучали в устах Белинского похвалой. И какой похвалой! Однако же о сравнении его «Двойника» с «Мертвыми душами» в статье, понятно, уже не было и помину. И, как ни утешал его рецензент, выходило, что он не совладал с огромностью своего замысла, не сумел окончить, как начал.
Внезапный этот переход от шумных восторгов к осторожной, но все-таки критике, жестоко уязвил молодого писателя.
Теперь он и сам строго и даже пристрастно взглянул на свой роман. Разочарование — вот что было больнее всего… «Что же касается до меня, то я даже на некоторое мгновение впал в уныние. У меня есть ужасный порок: неограниченное самолюбие и честолюбие. Идея о том, что я обманул ожидания и испортил вещь, которая могла бы быть великим делом, убивала меня. Мне Голядкин опротивел. Многое в нем писано наскоро и в утомлении. Первая половина лучше последней. Рядом с блистательными страницами есть скверность, дрянь, из души воротит, читать не хочется. Вот это-то создало мне на время ад, и я заболел от горя. Брат, я тебе пришлю Голядкина через две недели, ты прочтешь. Напиши мне свое полное мнение».
От непрестанной лихорадочной работы, от пьянящего удовольствия быть знаменитым он теперь вдруг почувствовал смертельную усталость. Нервы его были раздражены до предела, силы истощены, и обнаружившийся внезапно неуспех романа неминуемо должен был свалить его с ног…
Новый друг
Только что закончив «Двойника», он писал брату: «Здоровье мое ужасно расстроено; я болен нервами и боюсь горячки или лихорадки нервической». Мучительные переживания следующих недель довершили дело — в начале апреля он слег. Врачи сошлись в диагнозе: сильнейшее раздражение всей нервной системы. Положение его находили критическим, опасались воспаления в сердце. Дважды пускали кровь, ставили пьявки, пичкали всевозможными декоктами, каплями, микстурами. «Теперь я вне опасности. Но только потому, что болезнь осталась при мне, и по объявлению доктора моего — так как она была приготовлена тремя или четырьмя годами, то и вылечиться можно не в малое время».
Ему прописали строгую диету, посоветовали жить тихо и размеренно, а также, если удастся, переменить климат, то есть на время уехать из Петербурга.
Когда он немного окреп и встал на ноги, один из приятелей познакомил его с доктором, который сам вызвался наблюдать за столь любопытным пациентом.
Доктора звали Степаном Дмитриевичем Яновским, служил он в департаменте казенных врачебных заготовлений и был завзятым любителем литературы.