— Все это надо проверять. Кто будет этим заниматься? Габель? Они там не просыхают от шнапса. Тот день, когда мы приехали с инспекцией, наверняка был единственным днем трезвости в году. Именно поэтому я собираюсь сделать доклад Шелленбергу. Если она — самозванка и мы имеем дело с хитрой игрой спецслужб или еще чьей-либо игрой, нам необходимо вмешаться как можно скорее и перехватить ее у Мюллера, чтобы все происходило у нас на глазах. Использовать ее с максимальной выгодой для себя.
— Если же она действительно Мари Бонапарт, а я интуитивно склоняюсь к тому, что так оно и есть, необходимо попытаться убедить ее сотрудничать с нами. Мари Бонапарт или принцесса де Монморанси — известная в Европе личность. Ее до сих пор боготворит Франция, ее знает и уважает весь ученый мир. Она имеет тесные связи в самых высоких аристократических и политических кругах Европы. Не беда, что они нарушены. Их можно восстановить. Представь, каким было бы успехом проникнуть через нее в эти сферы, внедрить туда своих людей, заставить их поработать на нас. К тому же она — великолепный врач, хирург и психиатр. Она нужна не только германскому солдату, который скоро силой оружия заставит Европу покориться воле рейха. Она нужна нам, в нашей работе: в поиске новых форм психического воздействия, обработке и подготовке агентов. Все это я и собираюсь изложить Шелленбергу. Когда поступит приказ от Шелленберга, наши сыщики будут работать не так, как они в порядке дружеской услуги поработали для меня. Они будут землю рыть. Возможно, выроют что-нибудь интересное, что скорее прояснит ситуацию…
— Ты все-таки полагаешь, что она согласится? — задумчиво произнес Науйокс, выслушав его.
— Она согласится — это однозначно. Кем бы она ни была. Если она самозванка — она согласится сразу же. Возможно, именно этого она и добивается — зря, что ли, тогда она все затеяла? Если она на самом деле принцесса Мари Бонапарт — она будет колебаться. Но у нее не будет выбора. Или так, или никак. Она должна позаботиться о детях. Тем более что, по ее словам, у нее нет политических пристрастий.
— И если она та, за кого себя выдает, Германия, а точнее рейх, к которому теперь присоединилась и Австрия, пусть наполовину, но тоже ее родина, как и Франция, то есть не совсем чужая ей страна. Она кровно связана с нами. И должна будет это признать.
Алик с сомнением покачал головой:
— Я не знаю, что руководит тобой сейчас, — сказал он, поставив фужер с коньяком на стол, — азарт юных лет, желание развлечься и удивить всех, или что-нибудь еще. Но хочется думать, что ни то, ни другое, ни третье. В противном случае, конечно, не стоило затевать это опасное и весьма сомнительное дело с привлечением самых высокопоставленных особ, так как если дело дойдет до вступления в СС, без долгих разбирательств с ними не обойтись: случай, согласись, беспрецедентный. С служебной точки зрения твои рассуждения кажутся мне интересными, и я не могу тебя не поддержать, думая о пользе дела…
— Но есть и другая сторона, от которой ты всячески отнекиваешься, но, по моим наблюдениям, она тем не менее присутствует: эта женщина интересна тебе лично. И если это так, то ты, безусловно, должен думать о том, что, предоставляя ей выбор без альтернативы, то есть по сути не предоставляя никакого выбора, ты можешь сломать ей жизнь больше, чем она сломана теперь.
— Ее жизнь не сломана, Алик, — Скорцени наклонился к нему, взгляд его стал жестким. — Она кончена. Понимаешь? Ее жизнь и жизнь ее детей. Они не выживут в лагере. У нее уже был сердечный приступ, будет еще. Она обречена. И мы не сможем постоянно держать ее на щадящем режиме. В конце концов есть Мюллер, есть его Управление, и, какие бы отношения ни складывались между нами, мы делаем одно дело и не можем мешать нашим коллегам выполнять их долг.
— Если человек не приносит нам пользы, мы не имеем права просто так делать ему поблажки. Ты сам прекрасно это знаешь, Алик. Мы не благотворительная организация, которая спасает каждого встречного от своих же соседей по этажу и соратников по партии. Если она будет с нами, она будет работать на нас. Другого не дано. Но я представляю ей выбрать самой. В первый раз выбор сделали за нее: люди из гестапо выбрали смерть для нее и ее детей, я же предоставляю ей шанс. Пусть решает. Какова альтернатива, ты спрашиваешь? Все очень просто: либо она погибнет, либо будет жить.
— Она сама приехала в Германию. Она знала, что здесь происходит. Она могла бы жить в Америке, и ничего подобного с ней бы там не произошло. Но здесь она сможет жить только так.
— Пока ты ее не бросишь, — закончил за него Алик, в голосе его проскочила заметная ирония, — как бросил всех предыдущих. И что будет тогда? Ее снова запрут в лагерь или сразу же уничтожат, как человека, который слишком много знает? А может быть, ты передашь ее по наследству тому, кому она приглянется, и принцесса Мари Бонапарт постепенно превратится в эсэсовскую шлюху и, может быть, даже наложит на себя руки, не вытерпев унижения.
— Да, конечно, это ее выбор — все очень гладко получается. Но в сущности-то он ничего не значит. Он ничего не меняет, Отто. Останется тот же плен, та же клетка, пусть из золотых прутьев, но та же неволя и та же смерть в завершение, только не сразу, не сейчас, а чуть попозже. Немного свежего воздуха, немного секса и сытный обед перед казнью. По-моему, пусть уж лучше она умрет в лагере, как распорядится судьба, правнучкой Бонапарта или, как его там, австрийского императора, чем здесь в Берлине, подстилкой для пьяных солдат. Ну, ладно, допустим, офицеров.
— Мне кажется, Алик, — Скорцени криво усмехнулся уголком рта. Скулы его напряглись. Шрам на левой щеке стал заметнее, — под влиянием Ирмы ты становишься слишком сентиментальным даже для немца, хотя наша сентиментальность известна повсеместно. Судьба тут ни при чем. Если эта женщина — заключенная концентрационного лагеря, она умрет. И не как распорядится на то Судьба, а как распорядится начальник лагеря или кто-либо из более высокого начальства. Но пока я не хочу, чтобы она умирала. Что касается моего личного отношения, да, отчасти оно присутствует. Но это не главное. Я отнюдь не собираюсь отпускать ее в Париж. Она и ее дети должны послужить Германии. И ты не хуже меня знаешь, что это единственное условие, при котором мы имеем право и возможность облегчить ее участь. Что будет дальше — посмотрим. Все. Хватит курить. Звони Ирме. Она уже заждалась тебя. Поедем ужинать.
— Хорошо. Ужинать так ужинать, — Алик снял трубку телефона и набрал номер. — Признаюсь, под конец ты все-таки испортил мне настроение. Алло, это я. Ну что, ты готова? Так собирайся скорей, мы сейчас заедем за тобой. Побыстрей там, ладно? — он положил трубку на рычаг.
— А кстати, знаешь, если за мою сентиментальность, которая тебя так раздражает, или за мой язык, который досаждает Шелленбергу, меня в конце концов попросят оставить службу в разведке, — заговорил он шутливо, чтобы разрядить ситуацию. — Я присмотрел себе одно очень тепленькое местечко: тут, я слышал, недавно ввели должности «спецуполномоченного рейхсфюрера СС по обеспеченью поголовья собак» и «унтерфюрера по борьбе с комарами и жировыми отложениями на ягодицах у женщин завоеванных территорий». Насчет собак я не знаю, не уверен. Наверное, это опасно, могут ведь искусать, а вот с жировыми отложениями — хорошая должность, работа, должно быть интересная, творческая…
Скорцени рассмеялся:
— Действительно, тебе подходит. Тебя еще в «Лебенсборн» не вызывали размножаться?
— Вызывали. Давно, правда. Но я сразу сказал, что размножаться не могу, так как у меня работы много, а потому не всегда получается — некогда сосредоточиться. А им надо, чтоб постоянно. Ну, посочувствовали, обещали помочь. Я вот до сих пор жду, может, все-таки помогут… А вообще, я бы это дело начинал с самых верхов. Чтобы личным примером, так сказать. Вот было бы веселье. Главное, с пользой для рейха…
Скорцени поднялся, подошел к шкафу, надел высокую черную фуражку с раскинувшим крылья серебряным орлом на тулье и пристально посмотрел на Науйокса: