И еще об одном школьном друге Александра Александровича мне хотелось бы сказать. Это — Владимир Михайлович Тимофеев, тоже доктор, но технических наук, почетный радист СССР.
От школьной скамьи в Казани до электронно-вычислительной машины в институте на Большой Серпуховке, — машины, которую устанавливал Вишневскому Тимофеев, налаживая телетайпные связи, — эти два крупных специалиста — каждый в своем деле — сохранили теснейшую дружбу и верность друг другу.
Я читаю эти записки людей, знавших и любивших Шуру, и перед глазами моими встают картины, отодвинутые временем, — то отчетливые, то словно подернутые туманной дымкой, но все они живые, согретые нежностью и преданностью его друзей.
А какая удивительная дружба связывала отца с дётьми! Александр Васильевич постоянно волновался за дочь, считая ее хрупкой, а Ната росла среди мальчишек, умела плавать, грести. Брата она называла «гололобым»: перестав носить детскую челочку, он откидывал свои темные волосы назад, и тогда обнажался его высокий, широкий лоб. А Шура дал сестре прозвище «утконос» — за такой же, как у отца, приплюснутый нос. Но жили дети дружно, Шура не давал сестру в обиду. Общее здоровое, спортивное воспитание, детство и юность, прошедшие рядом с красавицей Волгой, — все это сблизило их на всю жизнь.
Александр Васильевич не толкал Шуру к медицине, Шура сам заинтересовался ею, с детства постоянно общаясь с отцом, который отдавал этому делу свою жизнь, свою душу и знания. Впоследствии, будучи уже академиком, Александр Александрович в интервью для «Комсомольской правды» сказал:
«…Я не люблю слова «династия». В нем есть какая-то скучная предопределенность. Успех не может быть запрограммирован. Иначе какая от него радость. В русском языке каждое слово имеет свой оттенок, поэтому куда правильнее говорить о семейных традициях — это атмосфера, в которой рождается первая мысль о профессии. Я любил своего отца и гордился им, но не положением, не известностью его, а им самим. Он был большим хирургом, способным артистом, хорошим спортсменом… А главное, настоящим мужчиной! И была в нем властная убедительная сила, сила мастера своего дела. Я знал отца в разные дни его жизни. Я слышал, как говорили о нем его больные. Я видел его со скальпелем… Словом, в четырнадцать лет я твердо решил стать хирургом. Впрочем, сыну Вишневского нетрудно было «заболеть хирургией». Куда труднее пришлось потом. Все относились к врачу с какой-то завышенной меркой. Прежде всего — сам отец. Требовательность его не знала предела. Но было в его методе такое, что срабатывало безошибочно. «Умей заставить себя, — говорил он, — сделать любое дело, раз доверяют, раз считают, что оно по силам». Короче, ни разу не пожалел я о профессии, которую запланировал себе на всю жизнь…»
Шура смолоду привык думать и жить так, как жили в его родном доме, и потому не было для него никакого другого выбора, никаких иных интересов, никакой иной мечты. Он был, конечно, менее сдержан, чем отец, и более порывист, но огромная эмоциональная сила в нем всегда подчинялась разуму. Разум и одержимость, разум и настойчивость, разум и чувство. И поэтому растрата была постоянная, неизбывная — иначе он не мог. А реакция — каждый раз, как впервые! Он умел удивляться, хотя вроде бы не однажды с каким-то фактом сталкивался, по каждый раз находил в нем новое. Это делало его на протяжении всей жизни молодым. Умение восхищаться и сохранять влюбленность в жизнь. Все это — признаки молодости даже в зрелом возрасте.
И рядом — яростная целеустремленность, упорство и даже честолюбие. Военная дисциплина, которая была у него в крови от деда, выручала его, если темперамент доводил до взрыва. Своеобразная личность!
Я хорошо знала всю его жизнь, его семейные драмы и комедии. Но они ни на йоту не умаляют значения его богатейшей личности. Причиной многого, что осложняло его жизнь, что с ним происходило, была его темпераментная, взрывчатая натура, не терпящая покоя и однообразия. Но, будь он иным, вряд ли он смог бы стать тем, кем стал, — талантливым ученым, мужественным воином, общительным, остроумным человеком.
А в повседневности это выглядело так: уже незадолго до кончины Александра Александровича я сидела у него в кабинете. Были мы оба уже в преклонном возрасте, но тем не менее вели живой, молодой разговор о жизни. Вошла секретарша Зоя Кузьминична — обстоятельная, умная и милая женщина, ей нужно было согласие на госпитализацию какой-то больной.
— А она хорошенькая? — спросил Александр Александрович, подписывая бумагу.
Зоя Кузьминична, чуть смешавшись, взглянула на меня и шутя пожурила Александра Александровича:
— А пора бы вам, Александр Александрович, перестать увлекаться хорошенькими!
Надо было видеть веселый и озорной взгляд академика за выпуклыми стеклами очков.
— Все еще воспитывают меня, сотрудники-то! — подмигнул он мне.
И столько в этом было лукавства и юмора, что все в это мгновение как бы осветилось сознанием, что мы живем, живем еще!.. И сама мысль о близком конце этого человека казалась нелепой.
Становление
Если бы в свое время я спросила Александра Александровича, что помнит он о периоде революции 1917 года, он как человек образованный и живо всем интересовавшийся мог бы рассказать подробно о годах гражданской войны в Казани, когда вся Россия была в кольце иностранных интервентов и белогвардейских банд, внутри которого орудовали контрреволюционные силы, поддерживаемые татарской буржуазией и кулаками. Империалисты Англии, Франции, Японии, Америки шли с военной интервенцией по Волге в надежде взорвать Советскую власть изнутри…
Он бы рассказал о Казани, много раз переходившей из рук рабочих отрядов в руки белобандитов и эсеров, таких авантюристов, как полковник Муравьев или анархист Трофимовский, когда отряды рабочих и красногвардейцев бились не на жизнь, а на смерть с врагом, превышающим их силы в десять раз…
Но что мог помнить двенадцатилетний Шурка из событий этого времени? Думается мне, что свой любимый Верхний Услон, когда белые захватили его и, расставив орудия и пулеметы на узеньких дачных улочках, меж яблоневых садов, вели жестокий бой с группой беззаветных смельчаков — рабочих и красногвардейцев под командованием молодого казанского коммуниста Скачкова. Все они погибли на том самом берегу, где незадолго до этого кувыркались и бегали вперегонки по песчаной отмели мальчишки: Шурка Вишневский, Борька Винокуров, Борька Мусин… Золотой песок косы обагрился там кровью защитников Казани.
Конечно, не мог Шура не помнить и вторжение белых в Казань в августе 1918 года, когда тридцать пять дней в городе хозяйничали белые и чинили кровавые расправы прямо на улицах, когда над Казанью трезвонили колокола, в церквах совершались молебны, и велико-светские дамы, купчихи и помещицы вышли на залитые кровью улицы с цветами, встречая белогвардейские полки, подкрепленные чешскими военными частями… Тогда восстановлены были городская дума и земское собрание, и комендантом стал прятавшийся до сего времени генерал Рычков. Тогда было собрано и Учредительное собрание, пытавшееся сколотить «беспартийную рабочую корпорацию», а на фабриках и заводах появились прежние хозяева, чтобы, освободившись от «передовых элементов», твердо проводивших линию ленинцев и имевших с ними прямую связь, захватить снова в свои руки власть.
С приходом Советской власти в ученом мире Казани произошел раскол, многие буржуазные ученые подались за границу, но часть университетской интеллигенции осталась, приняв новую политику, и, хотя находилась в трудных материальных условиях, продолжала работать.
Памятным событием было открытие рабфаков осенью 1929 года, когда в Казанский университет влилась молодежь из рабочих и крестьян разных национальностей. К 1920 году уже открылись пять новых вузов, кроме университета. Это были археологический, ветеринарный, политехнический, восточнопедагогический, лесоводческий институты. Шестым был открыт татарский коммунистический вуз, откуда выходили национальные кадры партийных работников республики. Сотни специалистов — учителей, агрономов, врачей, инженеров, ветеринаров — создали первое звено рабоче-крестьянской интеллигенции Поволжья.