Представители старой казанской медицинской школы, верные традициям русских ученых, ревностно поддерживали развитие советской медицины в университете, в институте социальной гигиены, в обществе врачей и и микробиологическом институте, отдавая свои знания молодым и приобщая к науке широкие массы.
В числе ученых-медиков остался в Казани и Александр Васильевич Вишневский, к тому времени ставший виднейшим русским хирургом. Семья по-прежнему жила в своем доме на Старо-Горшечной улице.
В 1924 году Шура закончил школу и поступил в университет. Александр Васильевич внимательно следил за сыном, подолгу беседовал с ним, передавая ему свои знания и опыт и свою преданность искусству хирургии. Уже со второго курса Шура вел практические занятия со студентами по анатомии, к которой отец привил ему особое пристрастие, а с третьего курса работал при кафедре фармакологии, продолжая работу отца, и сам конструировал специальную камеру для этой работы.
Становление молодого ученого проходило в годы становления нового советского общества, но самым ярким примером для него была жизнь отца — Александра Васильевича, принимавшего горячее участие в развитии новых форм медицинской науки. В то трудное, но славное время Александр Васильевич взял на себя и руководство губернской больницей, и организацию института усовершенствования врачей, и университетскую клинику хирургии. Одновременно с этим он окончательно завершает разработку своего метода местного обезболивания. Его научно-практическая деятельность объединяет вокруг себя многих последователей — учеников, которые потом стали известными профессорами.
Сыном своим Александр Васильевич явно гордился. И когда Шура начал оперировать самостоятельно, Александр Васильевич говорил его друзьям:
— А Шурка-то мой видели, как оперирует!..
В 1929 году Шура, закончив университет, остался научным сотрудником при кафедре анатомии, но этим удовлетвориться не захотел и решил ехать в Ленинград, поступать в военно-медицинскую академию.
Мне не удалось встретить никого, кто вместе с Александром Александровичем работал в Ленинграде в этот период. Нет на свете и жены его — Варвары Аркадьевны, которая могла бы рассказать о муже молодом военном враче, начинавшем продвигать в науку методы, разработанные отцом его, Александром Васильевичем, в частности, — применение новокаиновой блокады.
Три года, проведенных Александром Александровичем в Крутых Ручьях — в лепрозории, куда он был послан из Ленинграда профессором Сперанским, дали ему возможность формироваться как ученому. Серьезное научное исследование воздействия новокаиновой блокады на кожную и нервную формы проказы дало отличные результаты и возможность через три года блестяще защитить диссертацию на тему «К вопросу о патогенезе и терапии проказы». Вскоре ему было присвоено звание профессора.
К этому времени Александр Васильевич уже перевелся в Москву во Всесоюзный институт экспериментальной хирургии и пригласил сына работать вместе с ним. Отсюда начинается творческое содружество отца и сына Вишневских, продолжавшееся до самой кончины Александра Васильевича, который очень верил в талант сына и считал его подлинным преемником своих научных воззрений. «Я, откровенно говоря, не всегда могу сказать, что принадлежит мне, а что ему в нашем общем деле», — говорил Александр Васильевич, утверждая этими словами становление своего сына в искусстве хирургии.
Три дня в Ясной Поляне
Что так привязывало Александра Александровича к Ясной Поляне? Он бывал там постоянно, то с ружьем — поохотиться, то уставшим — отдохнуть, то по призыву яснополянских врачей — оперировать какого-нибудь сложного больного. И, несмотря на то, что были дача под Москвой, на Николиной горе, и военный санаторий «Архангельское», где он постоянно отдыхал в зимнее время, для Александра Александровича Ясная Поляна имела особенную притягательную силу.
Я попала туда впервые, как ни странно, не ради музея, а в надежде на встречу с теми, кто мог мне рассказать о пребывании Вишневского в Ясной Поляне. Я провела там три дня и сразу попала в плен к толстовской усадьбе с ее рощами и прудами, с притягательной силой атмосферы, окружавшей великого писателя.
Было это в начале апреля, и сырость в Ясной Поляне была такая, что мне нездоровилось, как нигде и никогда. Но, превозмогая боль в позвоночнике, я все же отправилась с утра в дом-музей. Меня встретил хранитель его и один из исследователей жизни и творчества Толстого, Николай Павлович Пузин. Он водил меня по дому, и за тихим рокотом его спокойной речи передо мной оживали картины той эпохи и волнующие эпизоды из жизни семьи Толстого — счастливые и горестные.
Николай Павлович, сам будучи двоюродным внучатым племянником поэта А. А. Фета, прекрасно знает и любит эту эпоху, умеет ярко и талантливо рассказать о ней и передать посетителям музея драгоценное ощущение подлинности всего того, что окружало великого писателя. И кажется, что эти стены — свидетели жизни Льва Николаевича — хранят даже давние запахи и шорохи, и что спинки мягких кресел еще не успели остыть от человеческого тепла, и что глыба зеленого стекла — своеобразное пресс-папье, подаренное Толстому рабочими Мальцевского завода, ревниво хранит листы рукописей на его рабочем столе… А рояль стоит, сберегая интимность семейных музыкальных вечеров, и кажется, что крышка только что опустилась после очередного, как говорили в этом доме, «делания музыки».
«Люблю музыку больше всех других искусств», — говорил Толстой, и, как известно, любительская музыка занимала в жизни его семьи очень важное место, и часто ей предпочитали профессиональную…
Я стою и думаю о том, что здесь однажды прозвучали Крейцерова соната Бетховена в исполнении старшего сына Толстого — Сергея Львовича и скрипача Лясотты, и это произвело на Льва Николаевича очень сильное впечатление, которое потом он передал в повести «Крейцерова соната».
Здесь Толстой сам играл в четыре руки пьесы Моцарта — с дочерью Машей или женой Софьей Андреевной. Здесь играли и Танеев, и Гольденвейзер, и молодой Игумнов…
Мы ходим по комнатам, где каждая деталь, каждый уголок наполняют сердце волнением и трепетом.
Николай Павлович рассказывает мне о том, что ему довелось общаться и даже дружить со старшим сыном Толстого Сергеем Львовичем. И много других интересных подробностей узнала я от Николая Павловича.
Я смотрю на знаменитую скульптуру работы Паоло Трубецкого — портрет Толстого в мраморе. На мой взгляд, это один из самых лучших и близких по сходству и характеру скульптурных портретов Толстого. Он стоит в углу гостиной, и в нем есть что-то притягательное, приковывающее ваше внимание, что заставляет, уходя, обернуться не один раз, чтобы запомнить его навсегда…
Мы выходим с Николаем Павловичем из дома и идем по направлению к больнице: там я должна встретиться с главным врачом — Игорем Петровичем Чулковым и расспросить его о Вишневском. Идем не спеша, беседуя, навстречу идут люди, и Николай Павлович поминутно отвечает на добрые приветствия, и я вижу, что иду рядом с человеком не только высокой культуры, но всеми любимым и уважаемым, и думаю: как надо ценить таких людей!
У входа в больницу я прощаюсь с Николаем Павловичем, который идет к поселку, где живет с семьей.
Игорь Петрович ждал меня в маленьком флигеле при больнице. Ему, видимо, не терпелось поделиться со мной всем, что он знал и помнил. И пожалуй, никто из врачей, знавших Вишневского и работавших с ним, не проявлял такого энтузиазма и такой преданности памяти отца и сына Вишневских.
И вот мы сидим с Игорем Петровичем, с этим высоким сутуловатым человеком, необычайно добрым, мягким и отзывчивым. Но чувствуется, что за этой мягкостью — большая воля, а за добротой и отзывчивостью — умение ладить с людьми. Он рассказывает:
— Когда Александра Васильевича спросили: как вы смогли воспитать в своем сыне такого сильного хирурга, он отвечал: «Очень просто — я десять лет держал его в анатомичке, у отличных физиологов». И здесь, конечно, сказывается принцип Александра Васильевича, который считал: первое, что необходимо для любой специальности в медицине, это изучение строения человеческого организма, нормальной и патологической анатомии.