Федя рассказал далее. Ездил он на Мещеру, там есть Макеевский мыс, известный всем мелиораторам. Польдерной системой осушили болотный кочкарник — две тысячи гектаров с лишним, нарезали «карты» полей, и все что ни посадят, ни посеют — пшеницу, овес, капусту, картофель, — в любое лето дает урожайные центнеры. Агрофабрика средь Нечерноземья. Да беда в том, что единственная пока, витрина для мелиораторов. Посмотреть можно, перенять опыт — пожалуйста, попробовать овощ с Макеевского мыса — тоже не жалко. А вот у себя сработать такое поле — не замахивайся особенно. Там само министерство следило, снабжало, обеспечивало. Тут, в глубинке, среди лесов и болот, условия пока иные. Средства тратятся, отдачи почти никакой.

— Работу сдаем, как говорится, без знака качества. Качество, японский бог! Возьмем гончарные трубы. Их в контейнерах полагается привозить, загодя, в зимнее время. Возят — навалом, по кочкарникам и ухабам, сорок процентов боя. И получаем в последний момент — жми, укладывай, план выдавай. Жмем, заработать ведь тоже охота. И понимаем: надо! Выходные прихватываем, не бездушные. Сдаем, к примеру, полигон с оценкой «четыре», год-два — и уже «трояка» ему не поставишь: колхознички шаляй-валяй на нем хозяйничали. А наша землица — кисея. Проглядел — пылью разметалась или водой утекла. Если б я мелиорировал, да я бы и пахал, сеял... Не выходит у нас на совесть, умно Самсоновна говорит: «Один с молитвой, двое с пол-литрой».

— А дело нужное, Федя, ведь так? — решил Ивантьев немного успокоить гостя, разгоряченного чаем и профессиональным разговором: не ожидал он такой пылкости от богатырски невозмутимого Феди.

— Ну! Кто спорит? Только дисциплина нужна, как на корабле. Вы бы со своим СРТ на дно пошли, если бы так море пахали.

— Там другое. Там иначе нельзя. И каждый каждого видит. Слабый, ленивый — больше раза не ходит. Жестокий отбор.

— И нам бы — добровольцев. Чтоб не отбываловка, а судьба. Нас тут посильнее трясет, чем рыбаков и прочих в океанах. Помните, один поэт сказал: «Качка в море берет начало, а бесчинствует на земле». — Федя рассмеялся, вынул платок, отер сильно вспотевшее лицо, поднялся. — Пойду. Спасибо за разговор. — Заметив, что Ивантьев раскрывает бумажник, остановил его, веско опустив свою руку ему на плечо. — С переселенцев не беру. По первому разу. Дальше — от уровня благосостояния. На запчасти, горючее придется давать.

Ивантьев проводил до трактора усмехающегося, медлительного на разговор и удивительно легкого на дело Федю Софронова. Когда частый, звонкий в тишине стрекот трактора заглох у Фединого подворья; он взял топор, принялся колоть березовые кругляки. Светила чистая низкая луна, сияли снега, морозец щекотал лицо, холодил лопатки под пиджаком, заледенелые поленья отскакивали резво, со стеклянным звоном. Работалось вдохновенно оттого, что чувствовалось Ивантьеву: на него смотрит луна, заиндевелый, но живо дышащий лес, весь хутор и еще кто-то из дома — неусыпный, придирчивый, любящий.

СЕЕМ, ВЕЕМ...

Вечером 31 декабря все собрались в доме старейшины Соковичей, деда Ульяна Малахова, — встретить Новый год, побыть вместе, ибо зима занялась грозная, с белой непроглядной мглой по утрам, кроваво-багровыми вечерними заревами; печи приходилось топить дважды в день, и тихие жители хутора сидели по своим домам, оберегая очаги, тепло. Теперь обнимались, здоровались наидушевными словами, ставили на стол припасенное вино, свою долю кушаний, закусок.

К Малаховым приехал сын с женой и детьми; он — зоотехник колхоза, она — заведующая клубом. Пришла квартирантка Борискиных, одинокая Анна, продавщица хуторского киоска. Вместе с Соней, женой Феди, отчаянной на слово и выдумки, они затеяли истинно новогоднее веселье: одевались ряжеными, лазали кричать в трубу, колядовали, водили всех по хутору заклинать дворы от нечистой силы, гадали на воске, кормили петуха хлебом, смоченным в вине, и тот пьяно орал, лез ко всем драться; задремавшего деда Ульку измазали сажей, Ивантьеву подсыпали в рюмку жгучего перца, Федя сел на подсунутого кота — заорали оба: кот, вырывая придавленный хвост, Федя, отбиваясь от его когтей; не пожалели старую Никитишну и зоркую, остроязыкую Самсоновну: одной насолили пирожное, другой насластили холодец. И это было не все. Когда Ивантьев с Самсоновной пришли к своим домам, то оказалось: у старухи дверь прикручена толстой проволокой, у него — завалена ворохом дров.

Зато уж спалось Ивантьеву — боже, как хорошо! И сон привиделся давний, тот, что осенял его в дальних морях, средь качки, злой соленой стужи: ясный зеленый день, голубая теплая струя речки и березы — весенние, поющие тонкой листвой, ветвями в небо; он, Ивантьев Евсей — совсем маленький, едва умеющий помнить, — радуется простору, свету и идет к речке, держась за корявую руку огромного белобородого старика, сладко пахнущего лошадиным потом; у какой-то березы старик поднимает с земли берестяной туес, подносит его к губам Евсея, что-то нежно бормочет, и Евсей пьет, пьет прохладный горьковато-сладкий березовый сок; ему кажется, он верит — и в речке течет березовый сок, и с неба падает крупными каплями сок; а старик говорит что-то, гладит жесткой рукой стриженую голову Евсея, и наконец тот понимает: «Мы же соковичи, запомни...»

В дверь стучали долго, упрямо. Ивантьев вскочил, осознав, что это не во сне, снял крючок, крикнул: «Входите!» — и лег в постель, ошпаренный воздухом настывшего дома. Дверь медленно открылась, порог перешагнул мужичок, укутанный, упрятанный в шубейку, шапку-ушанку, высокие валенки; за ним появилась так же тепло одетая, да еще подвязанная шерстяным платком девочка, напоминавшая нарядом, важностью всех деревенских женщин. Щеки их горели яблоками, на боку у мальчика висела холщовая, расшитая цветами сумка. Он снял рукавичку, сунул руку в сумку, тут же вскинул ее — и в неярком кухонном свете сверкнуло веером рассыпанное зерно; пол, стол, табуретки отозвались звонким стукотком. Мальчик и девочка, став рядом, запели:

Сеем, веем, посеваем —
С Новым годом поздравляем...

Они важно прошагали к горнице, вместе, на все четыре угла, осыпали ее пшеничным зерном и вновь запели:

С Новым годом поздравляем...
Вам здоровья пожелаем,
А еще быть с урожаем,
Не пограбленным Мамаем...

Ивантьев подхватился, одел то, что попалось под руку, вспоминая, догадываясь: ведь «посевальщиков» надо одарить, ответить на их поздравления, кажется, тоже куплетами, но таковых он не знал и, просто расцеловав Колю и Надю — детей Феди Софронова, дал им по плитке шоколада, насовал в карманы конфет, пряников. Дети поклонились, поблагодарили:

Кто даст пирога —
Тому двор живота,
А кто даст рогушек —
Целый двор телушек!

И ушли «посевать» к Самсоновне.

Он же, озаренный несказанной радостью, не ощущая холода, принялся топить печь, подогревать еду, кипятить чайник, вслух наговаривая:

— Сеем, веем, посеваем... И зерно как хрустит... Светлее в доме стало... А про Мамая — с каких давних времен эти припевки?

Если идти по течению Жиздры, будет город Козельск... В тысяча двести каком-то году его осадили ордынцы, долго не могли взять, а когда ворвались, вырезали всех козельчан, даже грудных детей... Читал где-то: недавно были раскопки, нашли тысячи черепов... Такое народом не забывается, помнится самой кровью, передается от души к душе... Со временем всяческие беды стали называться Мамаевым разором — бури, моры, засухи, наводнения...

Без стука, по своему обыкновению, ввалилась Самсоновна, морозная, нарядная — в плисовом полупальто на вате, пуховой шали, белых валенках-бурках, — перекрестилась в угол горницы и заговорила скрипуче, откашливаясь:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: