Знал он Дашку с тех пор, как вместе в школу пошли, в одном классе сидели. Еще тогда она была ералашной девчонкой — задирой, крикуньей, но могла прикинуться и тихоней, поябедничать на подруг. После, уже будучи взрослой, пробыла два сезона на лесозаготовках, привезла оттуда худую славу. Оттого, наверно, долго сидела в девках — никто не брал замуж, и неожиданно для всех вышла за Афанасия Лыткина — по-деревенски за Афоню Тю́тю — смирного, недалекого парня.

— Чего еще, спрашиваю? — повторил Уфимцев. — Вам вчера все было разъяснено и рассказано. Нечего ходить за мной!

— Так ведь... Люди вы, или кто? — с надрывом в голосе крикнула Дашка, округлив глаза. — Где же у вас справедливость? Косили, косили, старались и — на тебе! — без сена осталися.

— Не надо было косить, — ответил Уфимцев.

— Так ведь все косят, все село! Господи! — всплеснула руками Дашка, отчего платок у нее развязался, сполз с головы на плечи. — Люди уже по сорок копен поставили, а мы каких-то три дня покосили и...

Дашка громко всхлипнула, высморкалась в подол, задрав юбку, нисколько не стесняясь Уфимцева.

— Люди косят после работы, — ответил Уфимцев, отворачиваясь от нее. — Косили бы и вы так, кто бы возражал? А то бросили работу... Кто за тебя будет картошку полоть?

— Прополю, ей-богу, прополю, все успею, только сено возверни, — оживилась Дашка и даже заулыбалась. — Вот они, руки-то, все сделают. Ты посмотри на мои ладошки. Егор, посмотри, как следовает, сколько они работы переробили. Они не то сделают. Вот они! Смотри!

Дашка тыкала в лицо Уфимцеву свои руки, — ладони были большие, желтые, с въевшейся в трещины землей, бугристые от мозолей и какие-то плоские, как доски. Уфимцеву стало не по себе от вида рук Дашки, проснулась жалость к ней, к безответному Афоне. Но он тут же подавил эту жалость, оттолкнул руки Дашки.

— Перестань, Дарья! Не я решал, правленье.

Но от Дашки не ускользнуло замешательство председателя, когда он смотрел на ее руки.

— Ты на мои ладошки погляди, Егор, — опять начала она. — Посмотри, что от них осталось на колхозной-то работе. А тебе сена жалко... Добро бы колхозного, а то сами накосили, сколько маялись, из оврагов на себе таскали. А ты чего молчишь? — набросилась Дашка на Афоню, безучастно стоявшего у стены. — Проси, ведь родня он тебе, должен посочувствовать.

Уфимцев вдруг вспомнил: и верно — Афоня приходится ему дальним родственником по матери. «Ну и Дашка!» — поморщился он. Но не подал вида, что слышал ее.

— Егорий Арсентьевич, — затянул Афоня, поглядывая на жену. — Взойди, как говорится, в положение...

— Ну, что ты будешь с ними делать? — с горечью спросил Уфимцев и повернулся к Афоне. — Не в сене дело! Вопрос стоит об исключении вас с Дарьей из колхоза.

— Зря говоришь, Егор, — остановила его Дашка. — Из колхоза нас исключать нельзя. Мы что — враги какие? Вот с этаких пор, — она показала на метр от пола, — в колхозе буровили, как же ты нас исключишь? Тут все наше, как отымать его будешь?

— Это, как говорится, — вставил Афоня, — ягненочку мать потерять, и то... Взойди в положение, Егорий Арсентьевич.

Уфимцев отвернулся от Лыткиных, посмотрел на Стенникову. Та нервно курила, стряхивала пепел в коробку из-под скрепок.

— Может, не доводить до собрания, — не то спросила, не то посоветовала она.

В комнату вбежал агроном колхоза Попов — невысокий парень, почти мальчишка, смуглый, быстроглазый, в пестрой рубашке с набитыми карманами, в узеньких брючках и голубом берете.

— Вот вы где! — крикнул он, увидев Уфимцева, бросил берет на стол и, выхватив из кармана расческу, стал причесывать свои вставшие дыбом волосы. — Я в мастерскую, я на квартиру — вот как надо! Говорят — в лесничество уехал. Ну и люди. Врут и незаметно.

Попов только теперь заметил Афоню и его жену.

— А-а! Вот вы тут чем занимаетесь! Идет укрощение строптивой Дарьи Лыткиной. Шекспир в колхозе «Большие Поляны»!

— Алеша! — с укором произнесла Стенникова. — Не надо так...

Дашка ожила, потянулась к Стенниковой, увидя в ней свою защитницу:

— Анна Ивановна, ты же секретарь партейный, помоги, будь человеком. Ну дура я, ну ошиблася, оштрафуйте, что ли, но как же работы лишать? Такое время, а ты без работы. Да разве без работы можно? Ты подумай!

— Без работы нельзя, — подал свой голос и Афоня. — Без работы, как говорится...

— А почему же тогда работу бросил? — спросил Попов.

— Как работу бросил? — уставился на него в искреннем недоумении Афоня, подняв бесцветные, выгоревшие брови. — Я сено косил.

— Вот чудак! — рассердился Попов. — Я спрашиваю, почему овец на произвол оставил?

— Так она, — завопил Афоня, — Дашка. Пойдем, говорит, сено косить, все косят...

— Хватит! — прервал его Уфимцев. Он взял со стола листок бумаги, написал на нем что-то карандашом, снова через плечо посмотрел на стоптанные ботинки Дашки и подал листок Афоне. — Идите к бригадиру, он даст работу... А там — как собрание решит.

— А сено возвернешь? — спросила с надеждой повеселевшая Дашка.

— Как и всем... В соответствии с процентным отчислением...

— Ну хоть про́центы, — обрадовалась Дашка, — и на это корова не обидится.

Она подняла с плеч платок, подвязалась им, но уже не по-старушечьи, а как молодушка — концами на затылок, подтолкнула в спину Афоню, и они ушли.

— Так ты зачем меня искал? — спросил Уфимцев Попова.

— У Сараскина в мастерской буза идет. Новый комбайн делят, — ответил Попов.

— Как делят? — удивился Уфимцев. — Он за Коноваловым закреплен. Чего его делить?

— И-и! Там Федотов с Пашкой Семечкиным такой хай подняли, чуть Сараскина не побили... Он просил, чтобы вы пришли.

«Этого еще недоставало!» — с тревогой подумал Уфимцев.

6

Мастерская находилась недалеко от правления колхоза, за противоположным от пруда порядком домов.

Сразу за огородами начиналась поляна. Она простиралась до Кривого увала, и по склону его была обнесена жердевой изгородью. Вот на этой поляне и стояла мастерская — белое кирпичное здание под шиферной крышей. Выше мастерской располагались центральные склады колхоза. Еще выше, на склоне Кривого увала, белели здания сейчас пустующей молочной фермы.

За мастерской выстроились в линейку три старых комбайна; впереди них — новый, блестевший красками. И в тени нового, на зеленом пятачке, лежали четверо. По числу окурков, разбросанных вокруг, можно было заключить, что лежат эти люди давно, с утра.

Уфимцев подошел, оглядел усеянную окурками полянку.

— Разбудите Семечкина, — приказал он.

— Я не сплю, — ответил тот, не шевелясь, не поднимая головы.

— Тогда садись. Перестань курортника разыгрывать.

Семечкин неохотно сел, поправил кепку, забрав под нее волосы, взглянул недружелюбно на председателя.

— Может, прикажете встать перед вами?

Было Семечкину лет тридцать, он очень походил на своего брата Герасима — бригадира строителей — такой же узкоплечий, светлоглазый, только без усов.

— Пока этого не требуется, — ответил Уфимцев. — А вот за окурки придется взгреть. Забыли, где разрешено курить?

Федотов — пожилой широколицый комбайнер — скосил глаза, виновато улыбнулся. Его брат Кузьма, молодой парень, подобрал подле себя несколько окурков, зажал их в горсти. Семечкин тоже повернул голову, посмотрел себе за спину. Лишь его помощник Никанор Тетеркин не пошевельнулся.

«Не он ли тут воду мутит?» — подумал Уфимцев, приглядываясь к Тетеркину.

Был Тетеркин уже в годах, с лысиной от лба до маковки головы, от чего его узкое лицо казалось невероятно длинным.

Уфимцев помнил, как Никанор Тетеркин первым из мужиков вернулся в село после войны. Служил он не то в охране, не то в стройбате, пришел домой целым и невредимым и вскоре был избран председателем колхоза. Мать Уфимцева, Евдокия Ивановна, радовалась этому больше других: всю войну она тянула лямку председателя, заменяя мужа, ушедшего на фронт, и к концу стала сдавать — шел ей шестой десяток. А тут — здоровый молодой мужик...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: