По правде говоря, до сих пор толком не знаю, что пригодится, а что нет. Хотя, конечно, досадно, что не довелось с Черняком встретиться. Интересно все-таки как бывает: Орлов — боевой офицер, имел много наград, а помнят, чтят его прежде всего как директора детского дома, воспитателя. Чего бы, казалось, необыкновенного, особенного — не говорю уже, героического — в его совершенно мирной, негромкой профессии? Не побеждал на рингах, не бросался в горящий дом, спасая стариков и детей, не схватывался с вооруженными бандитами, не совершал ничего другого подобного — о чем под броскими заголовками любят писать газеты. Нет, привычно, буднично делал свое дело, тоже, на первый взгляд, — будничное; благоустраивал помещения, выколачивал всякие лимиты, провожал в самостоятельную дорогу воспитанных в детдоме ребятишек и — навсегда остался в благодарной памяти людей, больше того — остался с ними. Позже, когда я наедине задумаюсь над этим — невольно вспомню другого человека, занимавшего когда-то в области высокий пост. Был он излишне жестким, грубоватым, работать с ним было нелегко, беспокойно, но и теперь, когда его уже нет в живых, любой из нас в городе скажет, что это при нем пошел первый троллейбус, поднялись на центральной улице медово-цветущие липы, что в конечном итоге жизнь всегда измеряется одной безошибочной мерой — содеянным и оставленным тобой…
— Давайте-ка со мной в один колхоз съездим, а? — неожиданно предлагает Голованов. — Как у вас со временем?
— До вечера, в общем, свободен.
— Вот к вечеру и вернемся. Тут недалеко — всего-то километров пятнадцать. «Знамя труда». Гарантирую — не пожалеете. Лучшее хозяйство района, председатель — фигура.
— Кто?
— Буров, Андрей Андреич. Двадцать три года председательствует. Бессменно.
— Так это о нем сегодня ваш Андрей Фомич говорил? — как можно невиннее осведомляюсь я, довольный тем, что теперь-то можно удовлетворить любопытство, выяснить суть немногословного конфликта, непредусмотренным свидетелем которого стал.
— О нем. Ерундовина какая-то получилась… — Чуть поколебавшись, Голованов откровенно объясняет: — Напился среди бела дня. И что удивительно — человек-то трезвый, уважаемый. А нынче насчет этого — сами понимаете. Первый спрос — с руководителя. Фомич вон с места в карьер — на бюро хочет. Что-то там не так, поглядеть надо.
— Так я же вам помешаю?
— Ну, почему же? Познакомитесь, поговорим. Потом… — по молодому, резко очерченному лицу Голованова пробегает улыбка, он берет сигарету, — потом, допустим, покурить сходите. Тем более что Буров-то не курит.
— А Андрей Фомич давно здесь?
— Давненько. Двух секретарей пересидел. И меня, бог даст, пересидит.
— Хороший работник? — допытываюсь я.
Теперь у Голованова улыбаются одни глаза — умно, псе понимая и вроде подтрунивая: чего вокруг да около ходишь, так и спрашивай — что, мол, за человек? Отвечает по-прежнему прямо, разве что повнимательней отбирая слова:
— Район знает назубок. Большой опыт. Ну, может, с несколько устаревшими методами, — на мой взгляд…
Выкатившийся из кирпичного коробка «газик» встречает недолгой прохладой, через несколько минут брезентовые бока становятся горячими. Позади остается северная окраина Загорова; перестав подскакивать по выбитой мостовой, машина мягко бежит по накатанной проселочной дороге, широко распахиваются поля, уходя в слюдяную блескучую даль горизонта. Пожилой шофер молчалив, по его взмокшей морщинистой шее стекают капли пота; сосредоточенно помалкивает и Голованов, готовящийся, должно быть, к предстоящему и малоприятному, надо думать, разговору.
Не останавливаясь, лишь скинув скорость — чтобы не придавить купающихся в придорожной пыли кур, проезжаем село; чем-то оно — разморенной ли полуденной тишиной, притомившимися на жаре корявыми ветлами, одинокой ли фигурой старика, сидящего в тени на бревнышке, — чем-то оно будит что-то забытое, воскрешает картины далекого детства, и оттого непонятно тревожно и сладко становится на душе. Друг против друга, через дорогу, стоит каменная, без колокольни церквушка с висячим замком на кованой двери и новенький, из стекла и бетона, магазин, с таким же внушительным, обеденным, замком, — оглядываюсь на них, как на давних добрых знакомых, усмехаясь про себя. Стоят, мирно соседствуя, несут свою службу людям и не ведают, какие вокруг них — образно говоря — разыгрываются порой в нашем литературном мире жаркие баталии. Когда критики обрушиваются на тех, кто в своих писаниях тоскует о былой деревне, вернее, — о том, что, отмирая, по давности и ненадобности, уходит из нее. И похваливает тех, кто, не замечая этого, рвется вперед. Тем самым, по-моему, впадая из крайности в крайность. В жизни все сложнее и все одновременно проще. О ржаном подовом каравае, выпеченном на обзоленных капустных листах, хорошо жалеется тогда, когда булочные полны подрумяненных в электропечах буханок и батонов. Приятно посидеть у печки, глядя на огонь, — как недавно сидел я у Софьи Маркеловны, — зная, что самому тебе не нужно колоть дрова и тащить их из сарая. Сердцем, подсознанием, всем самым потаенным в тебе жалеешь то, что уходит, — разумом гордишься, радуешься переменам, несущим людям облегчение, удобства, новый уклад и возможности. Вероятно, по-своему скорбит, печалится даже дерево, скидывая осенью листву, но, скидывая, оно — растет.
— О чем призадумались? — Голованов резко — как все, что он делает — оборачивается.
— О том, Иван Константинович, что в сторону от своих забот еду, — шучу я. — Километров на пятнадцать.
— Всяко случается, — неопределенно обещает секретарь райкома.
Председательский кабинет попросторней, чем у секретаря райкома, и обставлен побогаче: ковровая, во всю длину дорожка, отличный письменный стол — в простенке между окнами, и перпендикулярно приставленный к нему второй, поменьше, с мягкими стульями по сторонам; книжный шкаф с рядами синих томов, светлые, спокойного салатного тона стены. Когда мы входим, сидящий за столом человек — он что-то рассматривает, положив левую кисть на мощный морщинистый лоб, а правой рукой задумчиво постукивает концом карандаша, — человек этот вскидывает голову, поднимается, и я сразу припоминаю выразительное определение Голованова: фигура. Он высок, худощав, в удобной свободного покроя рубахе с коротким рукавом и отложным воротом; сухое лицо чисто выбрито, из-под стекол очков в тонкой золоченой оправе внимательно, запоминая, смотрят серые холодноватые глаза; мощный морщинистый лоб с лысиной, сохранившиеся по краям волосы аккуратно подстрижены и тщательно причесаны.
— Приветствуем, Андрей Андреевич, — деловито и вместе с тем уважительно здоровается Голованов, знакомя нас. — Над чем вы тут колдуете, смотрю?
Буров подвигает по столу прошнурованные широкие листы каких-то чертежей, на поросшей седой шерсткой руке его поблескивают плоские золотые часы; голос у него неспешный, чуть глуховатый.
— Да вот — кафе-столовая. Полюбопытствовать взял.
— У вас же есть столовая.
— Мала. Не грех бы и кафе такое поставить. Чтоб молодежь, парочки могли вечер в уюте посидеть. Да и не одна молодежь.
— Вот вы о чем тут, — разочарованно говорит Голованов. — А я-то думал, об урожае кручинитесь. Горим ведь, Андрей Андреевич!
Буров молча придвигает к себе чертежи, складывает их; тут только замечаю, что на столе, рядом с телефоном, стоит ребристый пластмассовый квадрат селектора — новинка для деревни.
— Старики свое сказали: засуха, — отзывается наконец Буров. — Половины не доберем, уже ясно.
— А половину откуда возьмете — если дождей не будет?
— Половину даст агротехника. Вся зябь у нас была — августовская. Семена, как всегда, — элитные. Влагу, что была, закрыли. Сработает… Кукуруза поддержит: ей такая жара — родная.
Буров говорит короткими предложениями, отделяя одно от другого паузами, словно взвешивая, — в общем очень обыденные слова звучат веско, убедительно. Сидит он, несколько сутулясь, как все высокие люди, и положив на стол сцепленные руки.