— Как строительство комплекса?
— Подвигается. Хотите — съездим?
— Обязательно.
Голованов спрашивает коротко, быстро — Буров отвечает неторопливо, тоже вроде бы немногословно, но так, что возвращаться к вопросу не приходится; умение это приходит к людям с житейским опытом. Мелькает забавная мысль — если заглянуть в кабинет снаружи, в окно, все бы, наверно, показалось по-другому, наоборот: поблескивая очками в тонкой золотой оправе, пожилой представительный мужчина спокойно, уверенно расспрашивает молодого подвижного человека, своего подчиненного…
В окне, за плечами Бурова, видны легкие белые колонны Дома культуры, щит с какой-то афишкой и стоящий рядом зеленый «ижевец» с коляской. Если наклониться чуть вправо, покажется и угол продовольственного магазина, почти сплошь стеклянного; эта часть центральной усадьбы, дополненная, конечно, солидным, из серого силикатного кирпича зданием правления — в котором мы и находимся сейчас, — с клумбами у подъезда и экономной полосой асфальта, похожа на уголок небольшого благоустроенного городка.
Прислушиваясь к деловой беседе, внимательно слежу за Головановым — в ожидании какого-либо знака: чтобы вовремя выйти, не слышать разговора, который неизбежно должен состояться. Прежде всего потому, что — неудобно, но еще и потому, что вообще не хочу слушать такой разговор. Симпатии мои уже отданы этому пожилому, с суховатым интеллигентным лицом человеку, не верю, что он мог натворить что-то такое, за что его надо вытаскивать на бюро — употребляя выражение председателя райисполкома. Жду и оказываюсь врасплох застигнутым.
Говоря о прополке сахарной свеклы, Буров вдруг — безо всякого перехода — спрашивает:
— Иван Константинович, может, хватит нам в прятки играть? Я ведь тоже, как вы, люблю — напрямую.
— Давайте — хватит, — с маху соглашается Голованов.
Чуть замешкавшись, я вскакиваю, демонстративно вынимаю из кармана пачку «Беломора».
— Да курите вы тут, пожалуйста! — Буров машет рукой. — Хотите — вон окно откроем.
Не вставая, он поворачивается, тычком распахивает рамы и снова в упор взглядывает на секретаря райкома.
— Все точно, Иван Константинович, было. В среду, можно сказать — в самые рабочие часы, грохнул целый стакан. О причине пока не говорю — неважно… Грохнул, может, там какую щепотку соленой капусты в рот и кинул. И пошел в правление. Позвонили — нужно было что-то подписать…
Я усердно дымлю, стараясь не смотреть на Бурова, — он говорит все так же спокойно, и только побуревшие сухие скулы выдают, что спокойствие это дается ему не просто; усердно дымит и Голованов, своим молчанием как бы подтвердив, что уходить мне не нужно.
— Подписал и сижу тут — в одиночестве, — ровно продолжает Буров. — Правленцы мои не привыкли — чтоб председатель косой был. Сами не входят и других не пускают… А входит вместо них — Фомич, его-то не задержишь. Отношения вы наши знаете… без нежностей. Вошел и с ходу распекать начал — умеет он это — прямо с порога. Ни здравствуй, ни прощай, а сразу быка за рога: «Бардак у тебя, Буров…» Я молчу. Сижу вот эдак же, как перед вами, — рукой подбородок подперши. Спросил что-то, ответил, — может, и невпопад что, не по его. Ну и разило, наверно, от меня — как из бочки. Таких кто, как я, пьет, тех ведь сразу видать… «Да ты что, спрашивает, Буров, — пьяный?» Пьяный, говорю, Андрей Фомич, — неужто не видно? Тут он кулаком по столу и ахнул. Стекло вон какое скрошил — жалко. Кулачище-то подходящий, нерасходованный…
Буров скупо усмехается, сдвигает, справа от себя, стопу газет и журналов — угол шлифованного канцелярского стекла отколот, отбитая часть снежно серебрится мелкими извилистыми трещинами. Ненароком откусив оранжевый фильтр сигареты, Голованов сердито сплевывает с губ табачинки, давит окурок в девственно-чистой пепельнице.
— Много он мне тут… высказал! И справедливого и несправедливого. А я сижу — губы сцепил. Начну, чувствую, — еще хуже получится. С тем он и вылетел, дверью наподдал. — Буров морщится, какое-то время молчит и признается: — Обидно, Иван Константинович, стало… Сорок лет в партии. Никто на меня никогда кулаками не стучал. За последние годы и вовсе отвык… от такого. Понимаю — нехорошо получилось, не оправдываюсь. Думал уж, извиниться надо — не решил пока: за что?
Голованов закуривает снова, предварительно исследовав мундштук сигареты на прочность; в глазах у него — смешинки, может, несколько смущенные.
— В обкоме один товарищ в таких случаях так говорит: вопроса больше нет. — И деликатно, вроде бы не настаивая, спрашивает: — Андрей Андреевич, если все-таки не секрет: а причина?
— Сорвался, конечно, — просто отвечает Буров. — Старший мой, вы знаете, — на полуострове Даманском… А в среду в областной больнице младшему операцию сделали. Гнойный перитонит. Жена там с ним. Позвонила, говорит — плохо. Тут еще без дождей без этих — муторно. Все в ту же кучу. Пришел домой — один, как кулик на болоте. Начал обед собирать — бутылка-то и подвернулась. Час-другой, думал, забудусь, усну — понадобилось документы в банк подписать. Верно, выходит, зубоскалят: один выпил — пьянка, десять человек, под каким-нибудь предлогом, — не пьянка, а мероприятие. Сейчас-то парень на поправку пошел — вечером с женой разговаривали. А то уж лететь к нему собирался…
Все это Буров произносит на одной интонации, ничего не выделяя — как привык, наверно, и в жизни ничего не делить на свое и не свое. Голованов молча слушает, перегоняя сигарету из одного угла рта в другой, — сдерживая себя, кажется.
— Вопроса больше нет, — повторяет он свою шутку, но теперь она звучит по-другому: жестковато; насколько я понимаю, разговор этот будет продолжен — без Бурова.
— Вопрос есть, Иван Константинович, — не соглашается тот. — Пора это кресло кому помоложе занять. Сколько мог — выкладывался. Отпустите — подобру-поздорову.
— Хорош номер! — возмущается Голованов. — В такой год, в беде — можно сказать, хозяйство бросить! Как же это, Андрей Андреич, а?
Буров усмехается так, будто Голованов сказал несуразицу.
— Не поняли, Иван Константинович. Дезертиром никогда не был. Год, конечно, закончим — сбалансируем. А уж с нового — отпустите. Шестьдесят три скоро. Иные мои погодки — на вечной уж пенсии.
— Ну, до нового-то дожить надо! Тогда и думать будем, — повеселев, с несвойственной ему беспечностью, беззаботностью отмахивается Голованов; и, вероятно, для того, чтобы спять какое-то напряжение, — совершенно неожиданно для меня спрашивает: — Андрей Андреич, а вы Орлова — знали?
Удивлен таким переходом и Буров — на секунду его рыжеватые брови зависают над позолоченными ободками очков; все черты его суховатого лица как бы отмякают, добреют.
— Сергей Николаича?.. Еще бы не знал! Его весь район знал. А я, может, побольше других. Хотя и встречались-то с ним считанные разы. В сорок четвертом в одном госпитале, в одной палате лежали.
— Что — серьезно? — Голованов, по-моему, радуется больше из-за меня — незаметно, совсем по-мальчишески подмигивая и этим же вопросом подогревая Бурова.
— При мне его и демобилизовали. Мо-гучий мужик был!.. Начнут, бывало, белье менять — уж на что ко всему привычные, и то не по себе станет. Живого места нет — весь исполосован! Два раза до этого в госпитале лежал, и опять на фронт. Одно дело, конечно, — молодые были. Другое — что тогда, правда, как на собаках на нас зарастало. А уж с третьего раза — подчистую. Рука у него левая парализована была. Как в палате угомонятся, притихнут, он на койке сядет и давай ее правой, здоровой, как складной метр складывать да раскладывать — все разрабатывал.
— Вспоминали про Загорово? — теперь уже я, жадничая, лихорадочно прикидывая, как бы чего не упустить, начинаю выпытывать у Бурова.
— Эх, еще бы — два загоровца чуть не рядышком на койках! Ночи в госпитале длинные — лежали зимой. Меня-то после нового года привезли, а он — пораньше. Так за одну такую ночь мы, бывало, в мыслях — само собой — на всех загоровских скамейках посидим. Всех щурят в речке переловим!.. Признаться, чудно мне тогда немножко казалось. Молодой мужик, боевой офицер — всю войну под огнем мосты рвал да наводил. А в разговоре — чуть что — про детишек. Про детдомовских. Какие, мол, хорошие пацанята растут. Что вернется — и опять к ним. Про то, что ничего выше-то их нет — детей. Что и война эта — за них же, за детей, за их будущее. Слова, конечно, позабыл, а содержание — точно. Потом-то и я, конечно, понял: правильно все это. А он и тогда понимал, видел — даром что помоложе нас был. Мы ведь тогда, выздоравливающие, чем больше интересовались? С подходящей бабенкой познакомиться. А не тем, что после такого знакомства получиться может.