— Небось всю ночь не спал? — спрашивает весело сосед. — Ничего! Тот не герой, кто сна не борол! — кладет мне руку на плечо Симон. — Смотри веселей! А то… не цветешь, не вянешь. Что за жизнь? И над книжками, вроде батьки, не сохни. Пустограйство это! Мужи ученые— мозги копченые!..
Дорога в лес, видно от нетерпения, показалась мне долгой. Поля в эту пору особенно красивые, ярко запустились озимые. Яровые уже поднялись в рост, и вот–вот сквозь «трубочки» прострелится светло–зеленый, пушистый, похожий на гусеничку колосок. Над лиловыми парами плывет легкое марево. День с утра распогодился, уплыли с бирюзового неба ночные тучи, воздух, чистый и ясный, точно вымытый. Почти над головой, в синеве, взвился ястреб, он едва трепещет острыми крыльями, высматривает сверху добычу. Вот оп на мгновенье замер в неподвижности и камнем падает в озимь. Высмотрел полевку или другую добычу; широко раскрыв крылья, так что закругленные на концах перья просвечивают, он тяжело и боком взмывает снова в высоту, черное зловещее пятно в легком и прозрачном небе.
У Симона, замечаю я, как и у отца, нож привязан к краю кармана кожаным сшивальником. Симон зачем‑то достает нож. Неужели высмотрел палку для стана?
Над каким‑то овражком низко, почти у самой земли, раскинула шатер свой верба. Симон срезает прут для меня. Я тут же принимаюсь размахивать им, как саблей. Налево, направо от меня падают буржуи, которые замаскировались то под чертополох с розовато–лиловыми бутонами, то под податливую, с зеленой кровушкой, лебеду. Я выкрикиваю что‑то победоносное, и сабля моя рубит, крошит без промаха врагов. Симон на ходу строгает своим ножиком прутик. Моим врагам повезло! Им внезапно дарована жизнь. Я покидаю их, догоняю Симона. Мне интересно, что он делает. «А ты не догадываешься?»
Еще бы не догадаться — он делает свисток! Вот это да! Лучше раз посмотреть, чем сто раз услышать. Андрейка — тот тоже только умеет объяснять. А взялся делать — не получилось. И у отца не получилось.
И вдруг такая удача привалила: я могу видеть, как делается свисток! Я смотрю во все глаза. Вот Симон делает косой срез мундштука; затем — кольцевой надрез коры; следует постукивание колодочкой ножа по коре и стягивание ее «чулком»; вырезается прямоугольное углубление на обнаженной части, производится прямой срез сверху мундштука…
И все? Это же самое и я тысячу раз проделывал! Вся технология производства, так сказать, мне давно известна, и никаких тайн я не выведал. Так почему же не свистят мои свистки?
А Симон между тем тщательно облизнул для плотности белое и нежное — обнаженное — тело палочки, вернул на место зеленую рубашку с дырочкой — и подул.
Свистит!
Да как свистит!.. И радоваться, и плакать хочется.
— Симон! Смотри!.. Что это?..
— Это?.. Это то, что надо!.. Сейчас искупаемся, Санька!!
Симон торопливо снимает с себя выгоревшую до белизны гимнастерку — на нем остается только крестик на позеленевшем от пота кайтане. Мне конфузно видеть Симона нагим. Он меня сажает возле одежды и строго велит не вставать с места — «а то сорвешься в пропасть». Не шевелясь, сижу на большом, тепловатом и поросшем ржавосеребристым мхом камне. Подо мной — глубокое ущелье. Деревья, растущие на дне, кажутся маленькими кустиками: как морковку из грядки, щепотью, можно любое дерево выдернуть! Ущелье все дымится от брызг водопада. Цепляясь за ветки деревьев, за острые выступы камней, по крутой стене ущелья, Симон спускается вниз. Временами я его теряю из виду, и мне делается страшно: кругом лес, каменные глыбы ущелья и шум водопада. А где ручей, который свергается в ущелье? Я его не вижу. Я оглядываюсь и прислушиваюсь.
Из леса тянуло грибной сыростью, шелковисто шелестели густой листвой березы, зелено–золотистым прочерком низко пронеслась иволга. Деревья уходили ввысь, переплетаясь черными ветвями и смыкаясь под небом густыми зелеными кронами. Темные липовые стволы перемежались со стволами осинок в нежной прозелени, с белоатласными в черном крапе стволами берез, со стволами сосен в золотистом шелушении. Воздух был настоян на запахах древесной коры и почек, прогретых солнцем. Темно–зеленые, плотные брусничные листики подступали прямо к ущелью. Шарики ягод рдели пунцовыми щечками. То поврозь, то вместе оглушительно пели птицы, крякала утка, чуфыкал тетерев, тутукал в чаще глухарь.
Но вот Симон уже стоит под водопадом! Сквозь живую завесу водяных струй смутно виднеется его тело. Какой Симон маленький! Никогда так остро не ощущал я на себе действо леса, его чарующего колдовства! Теперь можно и мне встать, осмотреться. Иду вдоль ущелья, оглядываюсь. Ведь едва узнав про лес, мы уже знаем, что в нем можно заблудиться. Под ногами — толстые и узловатые, по всей земле расползлись, вызмеились корневища вековечных сосен. Пахнет нагретой смолой, растомленной земляникой, лесной мятой.
Мерно, с перерывами стучит дятел. Постучит–постучит и вслушивается в далекий пересвист иволги. Зарадужелая легкая пыль от водопада дрожит, клубится молочным туманом. Задорно шумит водопад. Косматыми медведями мерещутся черные кусты орешника на другой стороне ущелья. Вся эта красота мне подарена Симоном!
«Са–а-ня–а! А–у-у!» —кричит Симон, и я тоже что‑то кричу. Скорей всего тоже «а–у-у!». Это лесной язык. Из множества звуков выбравший только два, самых гулких, вероятно, главных звука «а–у!».
Через глаза, нет, через сердце вошел в меня этот лес в птичьих голосах, с медленно процеженным сквозь ветки солнцем, с шумным серебристым водопадом. Оп стал моим сокровищем, не отделимым от меня, от жизни моей. Спасибо тебе, Симон!
Мы вышли на поляну, сели прямо на теплую землю. Вокруг нас столько цветов, что на несколько минут они ослепляют пестротой и яркостью красок. Постепенно начинаю узнавать старых знакомых — ромашку, колокольчики, как и главенствующий над всеми — высокий, почему‑то напоминающий мне гетманскую — из какой‑то книги — булаву, иван–чай. Симон еще раз обдумчиво рассматривает свой трофей — ветку, которую он срезал для ткацкого стана. Собственно, это уже палка, а не ветка. Чувствую, Симона одолевают сложные мысли и сомнения по поводу этой палки. Он сгибает ее, будто собирается из нее лук соорудить, пробует — достаточно ли пружинит, покачивает головой. Симон как бы разговаривает с палкой. Я не мешаю сложному, неслышному диалогу между мастером и материалом.
— Ну, пора нам и позавтракать, — откладывает палку Симон. — Что ты захватил с собой в дорогу?
Я краснею и медленно отвожу от Симона глаза…
— Плохо, — говорит Симон, — хотя бы ломоть хлеба всегда нужно брать в дорогу. Кто хлеб с собой носит — тот есть не просит. Калач приестся, а хлеб никогда.
Симоп развязывает переметные сумки–саквы — это два небольших мешка на одной лямке. В пути один висит за спиной, другой — на груди, под рукой. Приминая траву и готовя место для завтрака, Симон продолжает втолковывать мне.
— Ну воду‑то наверняка захватил? Без воды в дороге труба. И воды не взял? Ну и ну! Хорошо, что не ионадея–лась на тебя Олэна. Без харчей и то легче, чем без воды. Харчи — что… Пошли бы в поле, картошки у кого одолжили бы… Слава богу, что кресало у тебя есть. Опять «нэ–э!». Ну, а соль?.. Плохо, Саня! Первостатейные вещи не взял! А в дорогу, мужик, собрался, в лес! Запасливый лучше богатого. Зато мы непросты, не подставив ведра, за титьку не дергаем!.. Так‑то, брат Саня…
У меня уже слезы комом в горле — вот–вот расплачусь от обиды. Верхняя губа, чувствую, непроизвольно подрагивает, ползет куда‑то в сторону, как бы поссорилась с нижней. Густой зной разлит в воздухе, земля, как горячая печь.
Симон наконец уложил на примятую траву саквы, разложил поверх хлеб, сало, огурцы, бутылку с водой, зеленый лук и даже соль в тряпочке. Он расстегнул ворот гимнастерки, посмотрел на небо, победоносно подмигнул мне, улыбнулся — и тут же нахмурился. «Э–э, брат, ты, оказывается, шуток не понимаешь. Обидчивый! Шутил я, ей–богу, шутил! Однако хорошо, что обиделся. Запомнишь лучше, что в дороге требуется… А теперь ешь, иначе отощаем, домой не дойдем. Ешь хорошо — красноармейцем будешь!»