Однако не плясать прибыли в село комсомольцы. Вечером из дворов доносятся мужская ругань, бабьи вопли и причитания. Комсомольцы, смеясь и незлобиво отругиваясь, выносят из подпечья, из клуней и погребов самогонные аппараты конструкции здешнего жестянщика. Комсомольцы работают без промашки! Недаром днем в комнезаме и в сельраде побывали…

Закопченные бачки — и «аппаратами» назвать зазорпо. Комсомольцы тут же их разбивают о землю, об стволы дерева. Глухо звенит, ухает сминаемая от ударов жесть. Однако комсомольцев кто‑то надоумил, что они зря изводят эту ни в чем не повинную жесть. Вся суть в медных, страшно дефицитных змеевиках! Змеевик — главная часть самогонного аппарата.

Далее операция ограничивается изъятием одних змеевиков. Комсомольцы решают увезти с собой змеевики: для отчетности, что ли («цветмет», «утильсырье» — это более поздние слова). Добрая дюжина медных и латунных змеевиков, замысловато изогнутых, свернутых спиралью, уже лежит у нас в доме — в углу, между порогом и печью. Клубок змей…

Комсомольцы аппетитно уплетают картошку из дымящегося на столе чугуна, закусывают аккуратно нарезанной селедкой и пьют чай из самовара Олэны. Отец, мать и я — угощаемся вместе с комсомольцами. Гости приглашают хозяев чувствовать себя, как дома, все весело смеются. За угощением отец рассказывает комсомольцам всякие смешные истории местного происхождения. Смешная история, например, про дидуся Юхима. Будучи позванным к лавочнику Йоселю наколоть дров, а затем приглашенный к самовару, дидусь потом долго рассказывал, как он «лавочника обдурил: чай весь, как есть, выпил, а сахар в кармане внучатам принес». И снова речь заходит о змеевиках.

А почему именно — медные змеевики? А почему нельзя, скажем, железные?.. Разгорается спор. В нем, конечно же, принимает участие и отец. Свое мнение он подкрепляет тем решительным доводом, что «он выпил этой самогонки больше, чем все, вместе взятые комсомольцы, выпили воды». Отец настаивает на том, что если змеевик не медный — «вкус самогона не тот». Комсомольцы выдвигают свои встречные теории.

Но вот входит учитель Марчук. Как всегда, пиджак внакидку, темная сатиновая косоворотка с белыми пуговками заправлена в брюки, а брюки — в крепкие юхтовые сапоги. В жестких щеточках–усиках под верхней губой — усмешка. Комсомольцы, хотя и городские, с большей уважительностью относятся к Марчуку. И это, я вижу, по душе родителям моим. На то он учитель и партиец! Марчук носком сапога подгребает от порога в угол змеиный клубок. Послушав спор, он со спокойной уверенностью учителя объясняет — почему именно змеевики должны быть медными. Он говорит об особенностях нагрева и охлаждения меди, приводит зачем‑то в пример росу, говорит совершенно непонятные мне слова вроде «конденсация», «калории», «молекула». Воображению моему слова эти ничего не говорят, и в душе им места не находится.

Отец тоже слушает учителя, не спорит.

«Физика!» —подмигивает он комсомольцам. И рассказывает анекдот. Вез мужик профессора в распутицу; лошадка пристала, поскользнулась и брякнулась в грязь. Разъезжаются в грязи ноги, никак не встанет одер. Профессор говорит мужику, что нужен домкрат, рычаг первого и второго рода, и в общем целый курс механики преподал мужику.

Кончил профессор, мужик и говорит ему: «А теперыча, ученый барин, — ежли ты все уже сказал про свою физику–мизику, слушай мою науку. Она покороче: берись за хвост — да и поднимем».

Все смеются. Отец тоже. Комсомольцы уже опорожнили третий самовар. Чай душистый, заваренный на вишневых веточках. Спать все идут в ригу, на солому. А с майдана, где не молкнет заливистая гармошка, доносятся новые искрометные запевки и частушки. Высокий озорной девичий голос выводит с лихостью, горячо:

Мы не курим, мы не пьем,
Лайки не вживаем.
И себе сим не псуем,
И других навчаем.

Завтра, подпевая комсомольцам «По морям, морям, моря–ам», мы с Андрейкой и Анюткой, шагая позади строя, провожаем комсомольцев за околицу. Они уходят обратно в город. Очень хотелось бы и нам побывать в городе! Ни я, ни Андрейка с Анюткой еще ни разу там не были. А ведь сколько слышим рассказов взрослых про город и городской базар!

Самогона на селе не найти теперь днем с огнем. Зато водка, названная «рыковка», продается в кооперативе. Чтобы достать деньги на водку, отец продает все, что можно продать. Уже ухнули в возок Турка два мешка кукурузы, мешок подсолнуха. Очередь за рожью. Мать плачет, но ничего поделать с отцом не может. Когда он уходит в кооператив за новой поллитрой, мать быстро нагребает мешок ржи и уносит его к Симону. Еще один мешок уносит она к Василю…

Через день–другой отец спохватывается: «Где рожь? Где?» — «Пропил всю, как есть!» —говорит мать. Отец сконфуженно пожимает плечами; он ничего в эти дни не помнит.

Вечером у нас гостит батюшка. Про комсомольцев ему, видно, неприятно слышать. Он любит слушать, когда отец философствует. Косится на пляшку, куда отец переливает водку; сам, как всегда, угощаться отказывается. Когда комсомольцы были в селе — батюшку не видно было — из дому не выходил… С интересом, часами слушая отца, батюшка изображает равнодушие, подобающее его сапу. Всем печалям отца о людях и земных делах их батюшка всегда находит аналогии и толкования в Священном писании и Евангелии. Отца раздражает ветхозаветная мудрость батюшки. Батюшка, однако, умеет урезонить отца. Природа человеческая мало, мол, меняется. Слова только каждый раз другие. Как был грешным человек, таким он и остался.

Мне странно, что батюшка говорит с отцом попросту, не так, как в церкви, не «по–божественному». В церкви батюшка строгий и важный, ни меня, ни мать не замечает. На рождество и на пасху мать меня берет с собой в церковь, подводит к батюшке под благословение. Он кладет мне на голову бледную, в синих жилках, как тощая курица, руку, шепчет непонятные слова. В своей тусклой и потертой рясе батюшка тогда кажется таким же злым, как и намалеванные на иконах старцы с плоскими лицами и впалыми щеками. В церкви моя многогрешная душа пребывает под постоянным гнетом страха божьего… Я должен любить батюшку, а не могу. Мать велит любить бога, а Марчук — тот даже стихами говорит: «Никакого ^бога в небе, только люди на Земле!»

На селе поговаривают, что наши комсомольцы сочинили бумагу и послали куда следует, чтоб отнять церковь. Их городские комсомольцы надоумили. Батюшка слушает толки об этом и едва скрывает тревогу. «Закона такого нету! Власть не позволит!» —говорит отец. Мать во все глаза глядит на отца–богохульника.

Уж этого она никак не ждала от отца!

Смерть Алеши, всеобщее безбожие, надвигающаяся старость — все это как‑то сразу обрушилось на батюшку. Он заметно сдает: круглое, благообразное лицо стало одутловатым, под глазами — лиловые мешки, взгляд вялый, тоскливый, как у нашей Жучки, после того как отец роздал ее щенков. Все думает, думает батюшка, все больше слушает отца и все рея^е переводит его речи «на божественность». За слова о законе и власти — он благодарно взглядывает на отца. Матери тоже по душе слова отца. Заходит речь о справедливости. «Человек может быть честным и справедливым без бога», — считает отец. Батюшка угрюмо усмехается. «Ненадежная, — говорит он, — честность и случайная без бога справедливость». Он встает и уходит.

Мать почему‑то очень жалеет батюшку. «Ничего, еще не весь жир порастряс!» — замечает отец. «Ну давай теперыча после буржуев всех толстых да жирных в расход!.. Страдает батюшка. Страдает за веру, за церковь. Почитай, всю жизнь церкви отдал», — возразила мать. «Он о душе человеческой мается», — как бы сама себе, и не надеясь, что поймет ее неверующий отец, добавила она. «Вон Гаврил Сотский, комнезамовский председатель — кожа да кости, ни кола, ни двора, он человеку помочь способен? Он себе всю жизнь не помог, где уж людям!»

Отец хмурится. То ли слова материнские ему не нравятся, то ли вообще то, что думать начала…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: