В одну из ночей, когда полк находился на марше, вдалеке послышался отдаленный гул, над горизонтом закровавилось зарево — передовая близко. «От пороха огонь — убойный», — подумал Магарыч словами отца.
Боевая часть, которую сменил полк, в боях с врагом была обескровлена, в ротах совсем мало оставалось народу. Потрепанная в боях часть сдала свои окопы и блиндажи и КП и НП — и ушла в тыл для отдыха и пополнения свежей силой, а полк, в котором служил Магарыч, остался и принялся осваиваться с фронтовой жизнью. Разведчики принялись следить за немецкой передовой, стремясь обнаружить их огневые точки; дежурили у пулеметов, врытых в землю, пулеметчики; на посту стояли, меняясь поочередно, рядовые; у телефонов сидели связисты; то и дело старшие командиры созывали младших и советовались в блиндажах, укрытые бревенчатыми накатами; старшина с двумя подручными солдатами приносил вовремя и кашу, и хлеб, и обязательные «наркомовские», от которых становилось горячо, легко и просто. Все шло своим чередом. Магарыч стоял на посту, дежурил в блиндаже, ел кашу, пил «наркомовские» сто граммов, по никогда не забывал про свои деревянные бруски. На него никто не обращает внимания: все давно привыкли к нему и к его занятию и даже чудаком его не считали: трет бруски — значит, так ему надо. Иной пишет письма — каждый день по одному; иной врет — заливает, веселя себя и товарищей; иной ноет: жалится на бабенку, что забыла, — у всякого свой свычай-обычай. Магарыч же трет деревяшки, пусть трет, раз для него это утешение...
Но долго «мирной» жизни в окопах не суждено было продлиться: как-то сразу после завтрака объявили взводное собрание, которое проходило в блиндаже. Все пришли на собрание, и Магарыч тоже. Он сидел в углу и, никому не мешая, тихонько тер свои бруски. «Шик-ширык», — слегка тер бруски Магарыч, а уши его настороженно ловили, о чем говорили солдаты и командиры на собрании. А говорили они о предстоящем бое, об отваге, о взаимовыручке, о том, как быть, если ранят, помогать ли товарищу, получившему ранение, или идти дальше, наступая на врага. Последним говорил ротный: он дал боевой наказ и наставление и выдвинул задачу — овладеть высотой во что бы то ни стало, выбить из нее фашиста — и овладеть.
Разошлись по команде. Тут вскоре началась артподготовка. На врага полетели снаряды и мины, над вражескими окопами взнялись тучи дыма, вверх полетела земля, перемешанная со снегом...
Красная ракета загорелась в воздухе — сигнал выступать. Младшие командиры скомандовали: «Вперед на врага!» Магарыч вылез из окопа и, пригнувшись, побежал вперед. Над головой просвистело, он упал, но тут же поднялся и, как другие, вновь побежал вперед. Но пробежать ему было суждено немного. Мина, сработанная на одном из германских заводов, может быть, еще в то время, когда Магарыч, ни о чем не подозревая, рыскал по горам в поисках самородка, уже готовилась к вылету навстречу ему. Ловкий, сухопарый, такой же молодой, как и Магарыч, немец схватил мину и опустил ее в ствол миномета, и она, ударившись о внутреннее устройство, вылетела из ствола и полетела низкой дугой туда, где после короткой перебежки лежал Магарыч. Мина взорвалась рядом, и о том, что она взорвалась, не знал Магарыч. Его ударило неожиданно, яркий, как солнце, сине-оранжевый круг воссиял перед ним. Но погас не сразу. Он гас медленно, тускнел с краев, темнел, сердцевина его еще горячо пылала, а края охлаждались, темнели. Голос отца услышал Магарыч: «...огонь огню — рознь, есть огонь деревянный — к счастью...»
Уже много-много лет рубят осины на Осиновой горе, а они не переводятся, растут, шумят широкими, чуткими, горькими листьями. Даже в безветрие, когда воздух неподвижен, листья шевелятся, шуршат, похоже, осина жалуется на свою судьбу. Высока Осиновая гора — далеко с нее видно: кругом горы, синие, покрытые, как шубой, пихтачами; скалы на ближних склонах, утесы, островерхие, как чумы, на них восседают старики орланы, прилетевшие из гор, где им стало трудно добывать пропитание, чтобы провести остаток жизни неподалеку от человеческих жилищ.
С горы Осиновой хорошо виден рудник-прииск: и копёр, и мехцех, и раскомандировка, и отвал породы, и жилые дома шахтеров, прилепившиеся к лысастым крутосклонам, и дорога, посыпанная красным песком. По этой дороге уже много лет подряд ходят шахтеры в брезентовых робах. Они ходили здесь до войны, в войну, и сейчас они ходят в шахту и обратно домой все в тех же робах и фибровых касках, только вместо карбидных горелок у них электрические лампочки над козырьком каски.
На горе Осиновой, в высоте, откуда виден рудник-прииск и горное окрестье, в долгие летние дни любит сидеть Магарыч. Он сидит на сером круглом валуне один, и смотрит, и вспоминает. Встанет с валуна, походит, разминаясь, возле камня и опять сядет и замрет, точь-в-точь как старый орлан, сидящий неподалеку на утесе. Сидит — одна нога в колене согнута, другая — вытянута. Одна нога — целая, живая, другая — деревяшка. Правая нога — деревяшка, и рука правая у Магарыча отнята по локоть, и правая сторона лица у него разорвана шрамом. Если сравнить Магарыча с тем, давним, молодым, когда он носился по горам в поисках самородного фарта, с тем Магарычем. кудрявым, красивым, за которого, не колеблясь, пошла замуж приисковая красавица Лизавета, с тем Магарычем, рядовым солдатом, который стойко, весело и терпимо вынес клящую стужу Центральной Сибири, где он зимой с сорок первого на сорок второй овладевал воинским искусством, с тем Магарычем, который бесстрашно, веря в свое счастье, пошел в наступление против врага, — если сравнить того Магарыча с этим, то можно сказать, от прошлого почти ничего не осталось. Стар Магарыч, неузнаваем, в морщинах, голова седая, шея тоненько-вытянутая, загорелая, в морщинах же.
Живет Магарыч на руднике-прииске, откуда он был призван в начале войны. Дом, который он купил перед войной, на взгорье, очень красивый дом, о семи окон, под тесовой крышей, с дощатыми сенцами и стайкой для коровы из тонкомерного осинника, ему давно не принадлежит. Бросила его Лизавета, как узнала из письма, которое прислал ей Магарыч из госпиталя, что он ноги и руки лишился, тотчас бросила, другого нашла — с ногами и руками. И дом за собой оставила, в нем и живет безвыездно много лет. Вырастила и сынишку от Магарыча, и еще двоих от нового мужа. Пока подрастал сынок, в тот довоенный дом наведывался Магарыч, а как вырос и уехал из своего гнезда далеко от прииска, откуда пишет отцу письма, уж не приходит больше в гости Магарыч к Лизавете и ее мужу и, только встречаясь на улице, кивает ей головой, как знакомой.
Один живет Магарыч. В сорок четвертом, придя из госпиталя после долгого лечения и найдя свое место в доме занятым, Магарыч не стал спорить и срубил себе новый домик на краю рудника-прииска, на выезде, маленький домик, всего о двух оконцах, и поселился в нем военным пенсионером. Не сразу, как он вернулся из госпиталя. Магарыч смог обходиться без посторонней помощи. Ему помогали, чем могли, сердобольные соседки, а также и пионеры, шефствующие над ранеными фронтовиками. Но с течением времени, с тем, как Магарыч окреп после ранения, приспособился ходить на деревяшке и исполнять работу одной левой рукой, он зажил самостоятельно. Чтобы не тосковать без дела, в трудные послевоенные годы он сапожничал: латал кожи и пимы, шил из выделанной домашним способом коровьей кожи сапоги и ботинки. Потом, когда обувка стала появляться в магазине и нужда в мастере-сапожнике миновала, Магарыч вновь, как и до войны, надолго стал уходить в горы, где в ручьях мыл песок, добывая крупицы золота. Имея старательский опыт, Магарыч мог бы снова разбогатеть, но он к тому не стремился. Добудет крупицу-другую — и довольно, пристроится к ватаге стариков углежогов или дегтекуров, ведущих в горной тайге промысел, и живет среди них, помогая им и ничего не требуя за свой труд. А то уйдет на ближнее от рудника озеро и рыбачит удочкой или собирает по осени в кедраче шишку. Так шло время, так годы летели, быстро, один за другим — матерел Магарыч в теле, раздавался корпусом, а потом стал ссыхаться, как все к старости, и его не дядей Магарычем стали звать молодые, а дедом Магарычем.