Мы смотрим сквозь решето на хорька. Хорек смотрит снизу на нас. Мы не глянемся хорьку, он подпрыгивает вверх и пырскает на нас, пугая. Но мы не боимся хорька и смотрим на него сквозь решето.

Хорек сам по себе пушистый, гибкий. Глаза у него свирепые, нос черный, а усы белые.

Глядя на хорька, Гришка начинает свое, живодерское.

— Сидишь, хорек, — говорит он, подняв над головой лучину, чтобы лучше видеть. — Ладно, сиди, хорек, покудыва. А как доспеет твоя шкурка, я тебя приберу к рукам. Вот так я тебя, вот эдак!.. — И показывает рукой, будто он душит зверушку.

— А он тебя исцарапает и искусает, — возражаю я Гришке. — Смотри, какие у него когти и зубья.

Гришке не глянется мое замечание, он с презрением смотрит на меня и возражает:

— Дурак, я же надену кожаные верхонки.

Вдоволь насмотревшись на хорька, мы возвращаемся в избу. В избе слышен голос дяди Михея. Пока мы смотрели хорька, дядя Михей возвратился из гостей, где картежничал, и разговаривает. У меня тотчас пропадает настроение и уходит в пятки душа. Я боюсь дядю Михея и всякий раз робею от одного его голоса. Мы с братцем полезли было к себе на полати, но дядя Михей усмотрел нас и остановил.

— А ну, сарынь, подойди-ка сюда, — манит он рукой. — Суды я прошу вас, подойди, вот суды. Не бойсь, не укушу, не собака. На лавку садитесь рядком, желаю я с вами потолковать. Без отца вы растете, воспитывать вас некому...

Мы с братцем устраиваемся рядком на лавку, ноги наши не достают пола, висят. Дядя Михей устраивается на гнутом стуле напротив. Он весел, лицо красное, от него пахнет перегаром. Всегда он возвращается от соседей навеселе. У дяди Михея мощная сухая грудь и сухие костистые руки. На нем сатиновая рубаха, схваченная ремешком, «базарные» штаны вправлены в голенища сапог, которые обильно смазаны дегтем. По зиме ему надо быть обутым в пимы, но он ходил в гости, для чего и обулся в сапоги.

Дядя Михей укладывает ногу на ногу и с пытливым вниманием всматривается в нас с братцем. Мы сидим настороженные и смирные, как ягненки. Мы сидим и боимся пошевелиться, чтобы не рассердить нашего строгого хозяина. Тетя Наталья и мама в куте притихли, молчат, будто их там нет. Тетя Наталья с мамой, как и мы с братцем, тоже боятся дядю Михея, оттого и затаились за перегородкой, в куте.

— Вот что я вам, братаны, хочу внушить, — вдоволь насмотревшись на нас с братцем, говорит дядя Михей. — Про уважение и память я хочу вам внушить. Слушайте. Все люди вырастают. И вы, ежли не помрете от болезни, вырастете, большими со временем сделаетесь. Спрошу я вас сейчас: как такое дело произойдет, припомните ли вы, братаны, мое добро, а?

Мы с братцем молчим. Митрий молчит, и я молчу тоже. А что ответить дяде Михею, я не знаю.

— Чего же вы, братаны, молчите? — допытывается дядя Михей. — Будете ли вы меня помнить али позабудете? Возьми, к примеру сказать, собаку. Кормишь ее, а она взамен того тебе отплачивает: на белок в тайге лает, дом стережет. А вы — другое дело. Вы от людей произошли, а не от собак. И оттого вы пуще должны людское добро помнить. Так ведь? Забыть вам меня, братаны, будет совсем несподручно. Я вас от погибели спас. Дома своего нет у вас, далее войлока и подушки нету у вас. Ничего у вас нету. А я вам дал и кров и тепло. А поскольку так, то вы должны мне сейчас ответить: сделаюсь я старым и хворым, как мой батька, хочу знать, пригреете ли вы мою немощь, а? Аль вы по своей злобности меня, как собаку, на мороз прогоните?

Молчим мы с братцем, не знаем, что ответить. Или, может, от робости и страха нам уста сковало. Или, может, не поворачивается у нас язык сказать неправду. Не любим мы дядю Михея, оттого и ухаживать за ним в старости что-то нет особого желания.

— Чего же вы молчите, робята, как истуканы? — кырится над нами дядя Михей. — Люди ведь вы, а не зверьки. Вон хорек молчит в бочке, так на то он и хорек, животный то есть, а вы люди. Добро вы должны помнить. Я вас от смерти спас...

Мы продолжаем молчать. Жутко нам. А вдруг рассердится дядя Михей и прогонит нас из дому. На улку прогонит. А там мороз. А податься нам с мамой некуда. Никто нас не пустит. В прошлом году осенью мы всю деревню обошли — никто не пустил, в овине мы ночевали. И под стогом сена мы втроем ночевали. И на берегу под лодкой. Раз даже в дупле старого дерева спали, а вверху над нами висели вниз головой летучие мыши. Плохо без своего дома!.. От страха, что мы можем очутиться на морозе, мы враз с братцем начинаем швыркать носом. Но тут на выручку к нам спешит из кута тетя Наталья. Робкая тетя Наталья, никогда супротив своего повелителя-мужа слова не вымолвит, но сейчас она, кажется, настроена по-другому.

— Перестал бы ты шутки над малыми детишками шутить, Михей! — робким голосом говорит она. — Ежли тебе, пьяному, на ум вспало над кем-нибудь поиздеваться, то лучше избери другой для этого предмет. Посади лучше заместо детей на лавку меня, как это ты часто делаешь, да и услаждай свой язык, сколько тебе влезет. — И она, подойдя к нам вплотную, легонько столкнула нас с братцем с лавки и сказала: — Ступайте к себе на полати!..

Мы с братцем взлетаем на печь. С печи — на полати. Зарылись с головой в овчины, лежим, притаясь. Снизу слышится старческий голос деда Видинея.

— Михей, а Михей, — жалуется он сыну, — а разбойники-то опять по подолу орехов нагребли.

Но дядя Михей не слышит. Дядя Михей разгневан вмешательством в его разговор с нами тети Натальи и пока молчит, видно, собирается со злом, чтобы учинить своей женке гневный разнос.

И наверно, учинил бы, но ему помешали, Слышно, отворилась наружняя дверь — в избу ввалились Петр с Федором, старшие сыновья, как и отец, пьяненькие, шумные, веселые, С чем-то веселым они обратились к отцу и вместе с ним стали смеяться.

В куте за перегородкой запел самовар, тетя Наталья загремела посудой — сейчас Михеевы будут ужинать и затем укладываться на свои всеобщие нары.

В тепле и духоте на полатях нас с братнем одолевает сои...

Прошло полвека. Давно нет в живых тети Натальи. Умер недавно в возрасте ста лет, как и отец его, дядя Михей. Умер он в одиночестве, покинутый сыновьями. В старости он был жалок и убог. Я слышал о нем от матери, которая время от времени, отдавая ему дань уважения как мужу своей покойной сестры, навещала его в Городке под Томском, где он безвыездно доживал все годы. О нас с братцем он помнил и всегда расспрашивал мать о нас и укорял ее в том, что она воспитала неблагодарных детей. Он, Михей, пригрел нас в детстве, а мы о нем позабыли.

Однако старик был неправ. О дяде Михее я всегда помнил. И всю жизнь сердился на него, и обижался. Даже сейчас это во мне не прошло. Но не за себя и не за Митрия я на него таил обиду, а за тетю Наталью...

...Я проснулся той ночью от голосов снизу. Я подполз к краю полатей и выглянул из-за занавески. Тускло горела десятилинейная лампа. На всеобщих нарах при ее свете, накрывшись дублеными полушубками, обыденной одеждой тогдашних крестьян, спали мои двоюродные братья — Петр, Федор и Гришка. На вылощенной лавке, там, где с вечера рядком сидели мы с братцем, сейчас устроились тетя Наталья и мама. Они сидели рядом, тесно касаясь друг друга плечами, обе в холщовых станинках. Видно, они уже спали, когда дядя Михей их разбудил, заставил сесть в нижнем белье на лавку и, как и нас с братцем, стал допрашивать. Сам дядя Михей, как и сестры, тоже был в нижнем белье — холщовой рубахе и смешных, длиной чуть ниже колен, подштанниках. В руках он держал железную кружку, из которой он время от времени отпивал по глотку, а рядом с ним на полу стояла четверть с зелено-синим денатуратом. Чтобы не убычиться на потребиловскую водку, он в те годы пил дешевый денатурат, отчего, замечу в скобках, он и прожил до ста лет.

— Неблагодарные вы, сеструхи, твари, — вполголоса, чтобы не разбудить спящих сыновей, сердито выговаривал дядя Михей. — Бабы, ум у вас куричий. Добра вы мово не цените. Нету в вас ко мне уважения. Я чужих балазят пожалел, от погибели спас, они теперь в школу ходят, учатся...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: