— Несколько дней ходила я сама не своя, — призналась мне, рассказывая о Крыме, Катерина. — Так хотелось мне признаться перед Павлом, кто я такая, и поговорить... О прииске, о нашем классе. Но я не смела. Кто я такая? Простая баба. А он — полковник...

Катерина сторожила Бобовникова в саду, намереваясь, как он пойдет один, пересечь ему дорогу и сказать: здравствуй, Павел! — и признаться, кто она такая. Но полковник никогда не прогуливался один, все с Зинаидой, при ней же заговаривать с полковником материна не решалась.

И все-таки в один из дней она взошла на соседнюю веранду. Полковник Бобовников, толстый, в очках, в полосатой пижаме, увидев ее через окно, поднял от стола, за которым он сидел, голову и встревоженно крикнул:

— Зинаида, Зинаида!..

На веранду вышла Зинаида и спросила тихим грудным голосом:

— Вам что?

Катерина молчала.

— Ах да, вы за бельем, — сказала, виновато улыбаясь, Зинаида. — Простите, я его не приготовила. Вы не можете чуть позднее?

Из Крыма Катерина возвращалась домой с чувством вины, будто изменила своему Гефесту. А когда ее встретил муж по телеграмме, когда обступили ее дети, она стала прижимать то к одному, то к другому глазу платок и говорить то бессвязное, нелепое, что говорят обычно после долгой разлуки, встречаясь с дорогими людьми.

Сочувствующая

Предвоенное мое детство у синих Берикульских гор. Старинный прииск Берикульский, улица Выездная — здесь начало большой человеческой дороги. Отсюда, помню, часто выезжали, с рудника Берикульского, — возвращались редко. В сорок четвертом году семнадцатилетним уехал и я на розвальнях в сопровождении представителя военкомата, — и не вернулся ни спустя восемь лет, когда окончилась моя воинская служба, ни позже, когда закончил один из московских институтов. И должно быть, никогда больше я не побываю в тех далеких синих горах, тем более, как говорят мне, золота в подземных недрах осталось совсем немного, уже несколько раз рудник Берикульский хотели закрыть, да останавливало одно: многих людей надо пристраивать заново, а это пока непросто, вот и ждут будто бы, пока сама собой не замерзнет жизнь на старинном руднике, а молодежь не разъедется по разным местам. Утихнет жизнь на руднике — и мне там нечего будет делать.

Но в предвоенные годы Берикульский рудник был в самом расцвете. Под землей тогда действовало два цеха — хозяйский и старательский. Работали в три смены. И днем, и ночью уходили на подземные работы шахтеры с карбидными и керосиновыми горелками, — спустя шесть-семь часов возвращались они, чумазые от шахтной копоти, усталые. Перед сменой котельная подавала гудки, действовала компрессорная, накачивая в забои свежий воздух.

Население рудника тогда прибавлялось с каждым днем: на краю поселка вырастали новые дома, домишки, хибарки, землянухи. Чуть не каждый день можно было встретить на улице нового на руднике человека, и мы, ребятишки, сопровождали его по дороге в поссовет или в раскомандировку горного цеха шумной гурьбой, крича неизменное: новенький, новенький!..

Да, так именно и было — каждого свежего человека мы преследовали пронзительными криками. Догадливый приезжий, чтобы отвязаться от нас, шел вместе с нами до магазина и покупал нам граммов двести «лампасеек» — и тем откупался от нас, мы сразу прекращала преследование и с того дня между нами и приезжим заключалась дружба. Однако недогадливого или жадного мы преследовали долго, каждый день, пока нам не надоедало, пока мы не чувствовали, что новенький сделался стареньким.

И вот в один летний день на улице Выездной появилась еще одна новенькая — молодая красивая женщина, высокая и нарядно одетая. Имущество ее помещалось в пяти больших коричневых чемоданах, и, кроме того, у нее было еще большое круглое зеркало, которое тащил под мышкой возчик Алеха, придурковатый парень с конного двора. С Алехой мы не ладили. Если откровенно, мы его боялись, так как он безжалостно стегался бичом, — и потому мы и новенькую побоялись преследовать своими постоянными криками восторга: новенькая, новенькая! Мы наблюдали за всем издали.

Подводу с чемоданами Алеха остановил возле склона горы Лошадиной и внес поклажу и зеркало в домишечко старухи — бабки Утиный Нос, где, поняли мы, должна была поселиться на квартире новенькая. Эта бабка Утиный Нос была предоброе существо, она частенько нас чем-нибудь угощала — и в одиночку, и гурьбой, — но мы к ней относились неважно: мы постоянно кричали ей вслед: «Утиный Нос», на что она обижалась. У бабки Утиный Нос был, между прочим, законный старик — муж дедушка Микита, бородатый и маленький. Дома, однако, он почти не жил, все пропадал в горах, где он искал золотой самородок, так как во что бы то ни стало хотел разбогатеть.

И вот к бабке Утиный Нос въехала квартирантка. Кроме того что она была красивая, что она обладала пятью кожаными чемоданами и большим круглым зеркалом, мы о ней ровным счетом ничего не знали. Кто такая? Откуда? Куда поступит на работу? Нам не терпелось как можно скорее узнать о ней все, поэтому мы гурьбой кинулись к дяде Тигляю, нашему общему приятелю, который обычно знал все, что делалось вокруг.

Да, дядя Тигляй был удивительный человек, он, в самом деле, знал все. И внешность у него была особенная: длинный и сухой, как жердь, лицо худое, синее, изможденное болезнью. Некогда он работал в шахте бурильщиком, наглотался пыли, к нему привязался силикоз — болезнь шахтеров, от которой он мучительно кашлял, хватаясь за грудь. Семьи — жены и детей — с ним не было. Слышали: жена от него ушла, как только дядя Тигляй сделался больным, а он с горя сбежал со старого рудника, где жил, на Берикульский, но в шахту больше не пошел, а устроился на поверхности разнорабочим. Оттого и отношение к нему такое: казенную квартиру не дают, на курорт не посылают бесплатно, чтобы мог он подлечить свои легкие, — на поверхности, считается, легкие работы. Дядя Тигляй подыскал себе жильишко — будку дощатую, прибил на плахи вторые стенки, вовнутрь насыпал опилки и стал в ней жить на радость всем нам, ребятишкам с Выездной улицы.

Жилье дяди Тигляя притягивало нас к себе, как магнит, вот по какой причине. Дело в том, что в будке некогда размещался диспетчер карьера — камень дробили для тракта, — а к нему был проведен телефон. Карьер со временем закрыли, а будка осталась, и телефон с ручкой, видно, позабыли убрать. Поселившись в будке, дядя Тигляй сделался хозяином «фатеры» с телефоном. Когда мы гурьбой собирались у дяди Тигляя, для всеобщего веселья мы упрашивали его позвонить куда-нибудь; он поначалу для вида ломался, а потом уступал нам. И начиналось тогда представление, которого мне не забыть во всю жизнь.

Перед началом представления дядя Тигляй долго кашлял, прочищая горло, потом кому-нибудь из нас велел, чтобы мы его ущипнули — для злости. Раз и другой его щипали, вот лицо его сделалось наконец сердитым, он нахмурился, сморщился — голос его стал походить на голос самого директора рудника товарища Лобанова. Дядя Тигляй крутит ручку телефона и говорит точь-в-точь лобановским голосом: «Дай-ка, милка, заведующего клубом». А затем сердито:

— Клуб? Кто это? Ага, зав, тебя-то мне, милка, и надо. Скажи, где ты бываешь в рабочее время? Я целый час звоню. Ну?.. Ладно, не оправдывайся. Если еще раз не застану на рабочем месте, пеняй, милка, на себя. Я вот про что: как у тебя с оркестром? Хорошо? Тогда вот: как первой смене конец, так встретил бы ты рабочих оркестром. Понял? Пока все не выйдут, у копра играть марши. Все.

Дядя Тигляй — настоящий артист, он может легко представиться не только директором Лобановым. Вот он морщится, выдвигает вперед нижнюю челюсть — настоящая старушонка картавая — говорит, шепелявя в трубку:

— Девка, а девка, дай-ка мне родильный дом... Кто, родильный дом? Ага, его-то мне и надоть. Ты кто будешь-то? Санитарка? Ага, скажи, санитарка, я хочу узнать про свою внучку Маруську. А? Что? Рази ты моей внучки не знаешь? Фамилие? По отцу Родивонова... Родивонова, я говорю, Марья Родивонова. По мужику? Да кто ж ее знает, как ее по мужику-то, может, Кащеева, а может, и Бессмертнова. Нет таких, говоришь? Как нет? Ты мне, миленькая, старухе, голову не морочь. Хочу узнать, кого родила Маруська, парня аль девку. Я ейная бабка Луша...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: