— Стой-ка, — сказал он и тронул Якуба за плечо, хотя тот, кажется, и не думал уходить. — Ты, я вижу, плохо знаешь, что в городе делается. Вот про мост не знал. И ручаюсь, не знаешь, что в городском саду сделали танцплощадку.
— А разве?..
— Вот то-то, молодой человек. Кстати, сколько тебе годов?
— Двадцать пять, — ответил Якуб.
— О-о, я в твои годы!.. Впрочем, я в двадцать восемь женился, — сказал он. — Ну, идешь на танцы?
Якуб закуривал папиросу. Закурив и задумчиво пуская дым, он проговорил:
— Бывшая усадьба хлеботорговца… вот где можно было бы развернуться…
— Я-то в двадцать восемь женился, — повторил Каромцев. — А вот на твоем месте женился бы в двадцать пять.
— Какая ерунда, — вяло сказал Якуб. — Вы бы лучше распорядились насчет усадьбы. Лучшего места для спортсекций не найти.
— Ладно, поглядим, — сказал Каромцев.
Усадьба хлеботорговца Спирина была огромна: на высоком фундаменте дом с пятью или шестью просторными комнатами, каждая из которых могла быть использована в случае крайней нужды и как склад зерна; вдоль длинной стены — веранда, громоздкая, аляповатая, но открытая солнцу, сухая и теплая, так что и веранду, и комнаты, говорят, Спирин в удачные годы засыпал дешевым, почти даровым зерном; наконец амбары, конюшни и гладкий широкий двор, на котором не росло ни травинки.
Когда усадьба служила цели, предназначенной ей хозяином, она, говорят, выглядела вполне осмысленно. Но, опустев, не звала уютом, отчуждала казенным своим предназначением. Потом на два года усадьбе была возвращена жизнь, когда конюшни наполнились топотом и ржанием лошадей, а двор повозками, санями, а на веранде посиживал, встречая ямщиков, Хемет. После упразднения ямщины опять она пустовала. Об усадьбе вспомнили, когда понадобилось помещение для спортсекций.
И двор-площадь наполнился молодыми голосами, трелями велосипедных звонков, чиханием и стуком автомобиля, на который не только не посягнуло окружное начальство, а, похоже, постаралось от него отделаться; запестрел цветами рубах и платьев, флажками, водруженными на крылья и рули велосипедов, ленточками, вплетенными в спицы колес. На первомайской демонстрации Якуб и его питомцы подивили городок необыкновенной картиной: перед трибуной проехала колонна велосипедистов, за ними — конники в буденовках, с развернутым красным флагом, и даже группа лыжников прошагала, держа на плечах лыжи.
Работа в спортсекциях кипела, но Якубу по-прежнему не давала покоя мечта о колеснице, летящей под парусами. Когда смеркалось и усталые ребята расходились по домам, он, заперев амбар, уходил к себе в комнатку и просиживал до глубокой ночи, чертя облик будущей колесницы, чтобы назавтра опять что-то менять и делать заново, а вечером снова чертить и менять.
Наконец он сделал окончательный чертеж. Колесница имела плавные, как у ялика, формы, обостренный нос, от которого разрывался бы ветер и обтекал округлые бока. Якуб хорошо чертил, разбирался в двигателях, но с деревом работать не умел, и он почти принудительно записал в секции сыновей мастера по яликам Батурина. Сложно было с колесами. Хорошо бы дутые, но где их взять? Он подумал было приспособить велосипедные колеса, но те слишком высоки и хрупки, так что пришлось просить мастера-каретника Гайнуллина, чтобы тот сделал колеса. Старик запросил дорого, и они подрядились грузить шкуры на бойне. В воскресные дни они являлись на бойню гамузом и уходили в сумерках, изнуренные, хмельные от ядовитых запахов закисающих шкур, с руками, изъеденными мокротой и солью. Наконец они получили нужное количество денег и вручили каретнику.
Так они провозились всю весну и начало лета. И вот колесница была готова. Он, кажется, все рассчитал правильно: корпус, сильно смахивающий на ялик, но широкий сзади и с сиденьем и спинкой, как в автомобиле, с упором для ног; сзади два колеса на длинной устойчивой оси, впереди — одно, послушное румпелю. Еще с неделю они шили парус, строгали мачту, для шкотов Якуб взял веревки из мочала — тонкие, туго свитые, они были легче пеньковых и не уступали им в прочности, такие веревки вили в ямской слободе.
Наконец готовую колесницу отвезли на подводе за город и поставили в самом устье дороги, которая уходила желто-серым четким руслом в зеленых берегах прямо в синь, прямо в жар и блеск неба. И он, бледный, бессловесный, сел в кабину, подобрал шкоты, чувствуя все разрастающееся дрожание колесницы по мере того, как парус набирал ветру.
И вот колесница не в лад с ее угрожающим дрожанием тихо покатилась, тележно потрескивая колесами. Парус натягивался туже, звучал барабанно, и ветер уже бубнил, готовый засвистать…
Колесница катилась прямо, все прямо по желтой ровной дороге, которая вблизи точно выгибалась, а уходя в дрожащее марево, как будто подымалась в небо. С полчаса, наверное, он ехал ловчась, то потравливая шкоты, то натягивая, когда ветер ослабевал. Затем колесница побежала быстрее, он и не думал поворачивать обратно, хотя где-то позади остались ребята и им тоже интересно было бы наблюдать колесницу. Навстречу лились потоки солнца; серебристый ковыль, белые полынь и ромашка, розовый иван-чай — это вспыльчивое соцветие вот-вот, казалось, мелькнет в последний раз, но — дальше и дальше, а оно пылало ярко, неизбывно, будто влекомое полетом ветра. Он видел беркутов в вышине.
По правую руку обозначились гладкие такыры, и он свернул туда. Ветер рывками толкал и толкал парус, у лица он осязал вихревое прохладное кипение, а по сторонам и впереди плавало горячее марево. Вскоре он увидел серые каменные могильники и стал заворачивать к ним. Тут колесницу тряхнуло, парус медленно стал клониться набок. Он машинально выпустил румпель и схватился было за кромку паруса, но парус рванулся и сильно ударил мачту оземь. Послышался треск…
Он свернул парус и положил на дно кабины и, подталкивая сзади колесницу, двинулся к брошенному кладбищу. В кустах вишенника он отыскал родник и напился, затем по обломкам руин поднялся к усыпальнице. Башенки ее остро подымались над буйными зарослями терновника. Он смотрел на башенки, на круглое, с куполообразной кровлей надгробие, на каменные стены с башенками по углам и вовсе скромные земляные насыпи — смотрел, и невольная печаль охватывала его от скорбного покоя.
Он прислушался к ветру. Ветер был беззвучен. А ведь только что чудился в нем шум моторов.
На второй день он поехал к могильникам с сыновьями Батурина и привез колесницу во двор усадьбы. Ребята готовы были тут же тесать новую мачту, но он сказал, что можно не спешить, и ушел через веранду в комнату, пыльную, прохладную и гулкую, и просидел там до вечера.
Что дальше? Вот уже год он жил той жизнью, о которой мечтал: сам распоряжался собой, в его власти была усадьба, автомобиль и десяток велосипедов, парнишки и девчонки смотрели на него как на своего предводителя и кумира. Но вот он сделал колесницу, сел и поехал… Что дальше?
Он вышел на крыльцо. Долгий светоносный день клонился к закату, и тихо, тихо было на дворе. Он медленно сошел по ступеням и вышел за ворота. До темноты ходил по улицам, отвечая кому-то на приветствия, но не задерживаясь ни с кем, потом вернулся в комнату и уснул крепким сном. Открыв глаза, он не удивился, что спал в этой комнате, предназначенной, казалось, только для плодоносных бдений, медленно поднялся и вышел на двор.
Наблюдая пролетающую в темном небе звездную стаю, не слыша ни звука в глубокой ночи, он постоял так, пока не почувствовал озноб. Он вернулся в комнату и сел за стол. Придвинув бумагу, обмакнул перо в чернильницу и написал:
«Полночь. По темному небу идут темные облака. Но быстрее их летят звездные стаи. Ни звука. Я сижу и пишу тебе, Айя…»
Он помедлил, улыбнулся тихой, открытой улыбкой уединенного счастливца и продолжал писать:
«Айя, я так давно о тебе думаю…»
Он закончил письмо и, не перечитав его, поспешно вложил в конверт и заклеил.