Дело в том, что незадолго до возвращения Якуба в городок младшая дочка Хемета вышла замуж за торговца топливом. В городке — чем не промысел! Только вот он действительно был жуликоват: сговорившись со сторожем на железной дороге, он вывозил уголь, предназначенный для паровозов. Да еще рыскал по хуторам и крал кизяк, дровишки, не брезговал даже вязанками полыни, которые хозяйки собирали на зиму. А потом продавал по дворам. Словом, прохиндей был отменный!
Якуба тоже можно понять: кому интересно, если твой шуряк жулик. И он стал внушать Хемету, что дело добром не кончится, зять его рано или поздно попадется, попробуй тогда докажи, что он не пользовался лошадью тестя, возя ворованный уголь. Он и Биби не оставлял в покое, говоря, что времена теперь иные и что новый закон на стороне женщины и не позволит ей загубить жизнь с негодяем; мало ли, дескать, какой там грех случился, а уж она поспешила замуж, дабы только скрыть его. Тогда-то, может быть, он и заронил в ее душу надежду, кто знает. Может быть, когда Якуб разошелся с ее сестрой, она вспомнила его увещевания и подумала: ведь неспроста он разводил ее с торговцем, — и тут же согласилась выйти за Якуба.
Так вот Биби вскоре ушла от мужа. Нельзя ручаться, что все это было делом рук Якуба, но ведь и обратного никто не мог бы утверждать. Когда торговец топливом стал ее преследовать, зовя опять в семью, Якубу понадобилось только раз с ним поговорить, чтобы он оставил Биби в покое раз и навсегда.
Якуб между тем продолжал свои споры с Хеметом. Больно уж хорошо про их препирательства рассказывал чемоданщик Фасхи. Он частенько захаживал к старому приятелю выкурить с ним трубку, почаевничать и душу отвести за разговорами. Но как ни приду, рассказывал Фасхи, так обязательно этот летчик-хромоножка торчит во дворе. Стоят себе с Хеметом и препираются. Якуб: «Вот, говорит, организовали мы случные конские пункты, а у нас всего только четыре жеребца-производителя. Лучшие производители у войсковых частей, так ведь у них нельзя требовать коней. А у моего тестя стоит себе жеребец-бездельник» — «Жеребца я не отдам, — говорит Хемет, — и никто у меня его не отнимет». — «Никто задаром и не просит». — «А конями я никогда не торговал, — отвечает Хемет, — и впредь не собираюсь». — «Разговоры ходят, что жеребчик твой за мзду пользует киргизских кобылок». — «Злые языки, может, и скажут», — тут Хемет поворачивается и уходит. А Якуб кричит вслед: «Так не отдавай, не отдавай! Но ты его кастрируй к чертовой матери, чтобы не тряс он своим сокровищем и чтобы люди мне в глаза не тыкали: мол, не можешь случные пункты жеребцами обеспечить, а у твоего тестя по двору слоняется бездельник!..»
Чемоданщик Фасхи будто бы говорит ему: «Не терзай ты, Якуб, человека. Все равно коня он не отдаст». А Якуб: «Он меня терзает, а не я его! Он мне как бельмо на глазу. Как что, сразу — а, Якуб, у которого тесть…» — «Что тесть?» — спрашивает чемоданщик Фасхи. «Не тесть, так теща. Если каждому известно, что она в свое время была в одном таком заведении на бывшей Купеческой…»
Он по-разному подъезжал к Хемету — нет, не насчет жеребца, а все насчет той бумаги от продкомиссара. Словом, однажды он явился к тестю и выложил ему без обиняков, что в городке о нем хорошее мнение, что он в себе силы чувствует для большого дела, и очень может статься, что однажды ему действительно дадут большое дело. Но злые языки опять-таки могут возвести помехи на его пути — и, дескать, чтобы этого не случилось, Хемет должен отдать ему ту бумагу. Хемет опять: «Нет у меня, сынок, той бумаги. А если бы и была, не отдал тебе». Тут, говорят, Якуб пригрозил Хемету развестись с его дочерью, на что Хемет ответил: дескать, если дочь пугают такие угрозы, вот, может быть, она и снабдит его какой-нибудь бумагой.
А тут и дочь приехала…»
Она увидала: он преисполнен энергии и надежд на бог знает какие перемены в своей жизни и свои сумасбродные стычки с Хеметом называл борьбой. Если бы она застала его успокоенным, или усталым, или жаждущим поддержки, она не задумываясь сошлась бы с ним, собрав одно к одному — и первое свое чувство, и долг перед ребенком, и надежды на будущее. Она пыталась звать его с собой. «Теперь я не убегу, — отвечал он уверенно, — не-ет, они не дождутся, чтобы я взял да исчез. Я с ними не на жизнь, а на смерть. А если и уеду, то не раньше, чем запалю с четырех сторон этот проклятый городишко!.. О, если бы мне дали власть, я бы знал, что мне делать!»
Она смеялась и урезонивала его: он попусту растрачивает силы, вместо того чтобы найти им достойное применение. Он внимательно слушал и прикачивал головой, точно соглашаясь. Наконец, как бы осененный идеей, воскликнул: «Ты умная, ты добрая!.. Увези нашего мальчика! Ты слышишь? Увези нашего мальчика!..» Глаза у него решительно, жертвенно сверкали, так что нельзя было усомниться в искренности его просьбы.
Она вернулась в Челябинск, оставив пока ребенка у родителей. Ее готовность помочь, ее жалость и нежность, ее самоотвержение не были приняты. Может быть, тогда она и решила: вот кто достоин поддержки, вот кто оценит ее внимание и утолит жажду почти что материнской заботы о дорогом человеке? Вскоре она вышла замуж за Булатова.
Но ведь вся эта история только плод молвы, которая, то угасая, то возгораясь, дошла в конце концов до меня.
Ведь сказания, даже самые печальные, имеют благополучный исход, во всяком случае, души страдальцев всегда оказываются в раю.
Часть вторая
1
Мать привезла меня в двухэтажный бревенчатый дом, построенный еще бельгийцем Столлем для своих инженеров, — мать и отчим только-только переселились сюда из домика в Никольском поселке.
Я оказался в новом жилище как посреди зала на празднике, который все не начинался и уже устрашающе затягивался — праздника могло и не быть. Комнат было две, обе высокие, просторные, стены и пол голые, на потолке голые лампочки, небогатый скарб только подчеркивал огромность жилища. За стенами ни малейшего признака жизни. Гудение пустоты вызывало во мне страх одиночества и неприкаянности. Это мое состояние, как я теперь понимаю, шло от моих родителей. Я ведь ничего еще не знал об их отношениях, но угадывал чутьем — что-то не совсем хорошо между ними, я жалобно напрягался, чтобы понять, но загадочность их отношений ничуть не рассеивалась. Оберегая, они оставляли меня в пустоте и холоде неведения.
Мать, пожалуй, кое-что смекала в моих страданиях и, видать, поэтому частенько отправляла меня в городок к дедушке Хемету или к другому дедушке, шапочнику Ясави. А может, она думала, к отцу. Она — и тогда, и позже — не только не старалась отторгнуть меня от отца, но как будто бы даже пыталась сблизить нас.
Для отчима я был извечным напоминанием о городке, о мирке, из которого пришла к нему его жена и, как ему казалось, все смотрела туда, откуда пришла, с тоской и неукрощенным желанием когда-нибудь вернуться опять. По приезде моем отчим оживленно брал меня на руки, мягко притискивал к груди, но уже в следующую минуту я близко видел его холодноватые проницательные глаза: что привез с собой этот мальчишка, какой каверзной силой начинен и чего это будет стоить ему, отчиму? Но его чувствительность стоила ему нескольких минут недобрых ожиданий, а там он спешил к своему делу и, видать, забывал свои тревоги. Как всякий фанатик, он видел реальность вещей только в деле — что было явно, незыблемо, в то время как все остальное лишь зыбкий плод фантазии, пристрастия или просто дурного настроения.
Матери приходилось куда тяжелей. Мой приезд, видать, затрагивал в ней, нет, не любовь, хранившуюся годами, не сожаление об ошибках, но вот, может быть, какое-то смутное чувство вины или досады за какие-то прошлые свои промахи, чего нельзя было искупить сейчас. Когда она меня ласкала истово, даже зло, так что мне становилось больно от ее рук и губ, я так кротко, так терпеливо к ней приникал, вместо того чтобы отринуть злобные ласки — как будто понимал, что все это имеет ко мне лишь косвенное отношение. В рассказах о городке я никогда не упоминал имени отца. «Ну, ну же! Что ты молчишь?» — спрашивала она, теребя меня, но я молчал.