Шурка как-то странно мотнул головой и, не подавая Айвану руки, хрипловато, с вызовом сказал:
— Никуда я не ехал. Я муж ее. И ребенок это мой. А зовут меня Шурка Коржов.
Айван оторопело уставился на Шурку. Но вдруг, точно вспомнив что-то, расплылся в улыбке:
— Слышал, слышал, — сказал он Шурке и, хитровато глянув на фельдшерицу, добавил: — Интересный сегодня ночь в нашем колхозе «Вперед». Все русские люди хотят немношко острый шутка Айвану делать!
Из белой двери вышла женщина, лицом похожая на фельдшерицу, отыскала глазами Шурку, сказала ему:
— Это вы геолог Василий? Таюнэ звала вас, но сейчас она спит. Очень она хотела вас повидать.
Айван хлопнул Шурку по плечу, весело сказал:
— Айван сразу догадался, когда ты шутка делал. Айван тоже хитрый, шутка быстро понимает. Я тебя теперь узнавал. Зуб твой узнавал. Значит, ты опять в нашей тундре алмаз искал?
— Ничего я не искал, — уже хмуро сказал Шурка, — Путаешь ты меня с кем-то. И она спутала. Для нее я геолог и Василий, а для вас Шурка Коржов. Ясно? Для вас я… Эх-ма!.. — выдохнул вдруг он. И поднялся, отвернулся к окну. Плечи его задергались.
В комнате стало тихо. Все растерянно глядели друг на друга.
Айван нерешительно переступал с ноги на ногу, шевелил губами. Казалось, он что-то мучительно соображает. Потом он подошел к Шурке, тронул его за рукав и сказал:
— Слушай, товарищ, пойдем в мой дом. Утро еще скоро не ходит… Спирт немношка пить будем, чай пить будем… За твоя жена, за твоя большой горе думать будем.
Сохатый
Таежная легенда
Пара запряженных в нарты оленей во весь дух неслась по вечерней улице поселка, высоко запрокинув головы с тяжелыми ветвистыми рогами. Нарты, не сильно нагруженные уложенной в мешки поклажей, раскатывались поперек дороги, шарахаясь из стороны в сторону, ударялись задком о левую сугробистую обочину, отскакивали к правой, чтобы снова удариться и снова отскочить. Туча снежной пыли вздымалась над улицей, заволакивая дорогу и избы позади. Морды, бока, рога и мохнатые ноги оленей покрывал густой иней, свисавший вниз длинными лохмами. И тот же иней размалевал просторную кухлянку, высокий малахай и бороду ездока, делая и его похожим на скачущего оленя.
Человек во весь рост стоял на прыгающих нартах, отпустив ременную вожжу, чтобы не сдерживать бег оленей, В руке он держал таяк[1] и, размахивая им, нетрезво и зычно кричал:
— Дорогу, дорогу Сохатому!.. Посторонись, мужики!.. Э-эх-ка, прочь с дороги — зашибу!..
Олени неслись по улице, освещенной синей, рано выкатившейся луной и светом, падавшим из окон бревенчатых изб, по совершенно безлюдной в этот час улице, стылую тишину которой внезапно встревожил и продолжал оглушать настырно-залихватский голос, И если бы в ту минуту кто-нибудь в самом деле оказался на пустой улице, удивился бы он чрезмерно, ибо никто и никогда в поселке не видывал охотника Леона таким вот бесшабашно-разудалым.
Спустя минуту олени выкатили нарты на окраину поселка, где начиналась тайга и где примостился, оторвавшись от улицы, собранный из щитов балок[2] геологоразведки. Балок ярко светился окнами, на расчищенной от снега площадке стоял вертолет, но людей не было видно.
— Эй, Голышев, выходи прощаться!.. Прощаться со мной выходи!.. — вскричал охотник, проносясь мимо высокого крыльца с перилами. И продолжал выкрикивать, описывая на нартах дугу вокруг балка: — Прощай, Голышев, не поминай лихом!.. Эй, Голышев, слышишь? Натрепало тебе дурачье, а ты и уши развесил!..
И стал Леон гонять по кругу упряжку, вобрав в свой круг и балок, и вертолет. Олени то пропадали за балком, то снова стремительно пролетали мимо крыльца, тяжело выдыхая из ноздрей густой белый пар. Нарты заносило под колеса вертолета, отбрасывало далеко от крыльца, швыряло на стволы заснеженных лиственниц, вразброс рассыпанных позади балка, с лиственниц срывались и падали на спины осеней и на охотника пласты снега и сухие ветки.
Леон видел, как вспыхнула над крыльцом лампочка и осветила выбежавших из балка людей: троих незнакомых мужиков в унтах и летных куртках, самого начальника партии Голышева, в наброшенном полушубке и в шапке-ушанке, и техника-геолога Веру, тоже в полушубке, а за ними — длинного, на голову выше всех, геолога-взрывника Федора Воробьева, выскочившего в одном свитере. Все они, оттого что не предполагали за Леоном такого ухарства, в недоумении и полном молчании стояли на площадке крыльца, а охотник, проносясь мимо них и уносясь от них, продолжал выкрикивать, балансируя на нартах и размахивая таяком:
— Прощай, Голышев, скатертью дорожка!.. Думал, Сохатый напиться не может?.. Ха-ха — Сохатый!.. — дико хохотал он. — Думал, проведешь Сохатого?.. Ха-ха, черта с два!.. Это я тебе говорю — Сохатый!.. Не будет того, чего ты хочешь! Нет того, чего ты хочешь!.. Прощай, Голышев, позабудь дорогу сюда!.. Прощай, Голышев!.. Пьяный проспится — дурак никогда! — кричал Леон, заходя на пятый круг. — Прощай, Голышев! Не слушай Мишку Архангела!.. Мишку Архангела — ха-ха-ха!.. — хохотал он, заходя на следующий круг. — Прощай, Голышев!.. Ну что, нашел золотую жилку?! — орал он, снова выворачивая нарты к крыльцу. — Нет ее, жилки, Голышев! Понял?..
Его остановил тот же Мишка, которого он поминал своим недобрым хохотом, — здоровенный мужик, комплекцией и ростом не уступавший Леону. Дом Архангелова, давно прозванного просто Архангелом, ближе прочих ломов подступал к тайге, и не иначе как поэтому хозяин, привлеченный криком охотника, и появился на площадке возле вертолета. Подходил он медленно, грузный и тяжеловесный, — в растоптанных валенках, без шапки, в распахнутой телогрейке. Остановился и ждал, когда из-за вертолета покажутся олени. И как только показались, кинулся наперехват, распоров мощной глоткой воздух;
— Кончай, Сохатый!..
Мишка повис на оленях, они проволокли его метров десять по снегу и мертво встали, а Леон слетел с нарт.
— Концы!.. — выдавил Мишка, когда оба они поднялись на ноги. И трудно спросил, пытаясь унять расходившееся дыхание: — С чего это ты так набрался? Ты мне криком своим всю обедню споганил!
И Леон ответил, тоже тяжело дыша:
— К чистому поганое не пристанет. А ты не велик сверчок, чтоб тебе споганить горшок.
— Ладно, прищеми язык, — сказал Мишка. — Я поминки сегодня справляю и тебя, Сохатый, зову!
Не заботясь, согласен Леон или нет, Мишка молча повел оленей к своему дому — единственному во всем поселке, опоясанному, в отличие от других неогороженных домов, высоченным забором с двумя рядами колючей проволоки поверху. И Леон тоже молча побрел за ним, ни разу больше не оглянувшись на геологов, продолжавших стоять на крыльце в свете озарявшей их лампочки.
Мишка отворил ворота, той же высоты, что и забор, тоже увенчанные колючей проволокой и тоже сбитые, как и забор, из туго пригнанных друг к дружке, стоймя поставленных стволов лиственниц, и ввел во двор упряжку. А за упряжкой и Леон впервые за все годы, что знал Мишку, вступил на территорию его крепости, куда никому из посторонних не дозволялось входить ни при какой погоде.
Оставив оленей нераспряженными, они поплелись к стоявшему посреди двора дому, неказистому и приземистому, с малыми оконцами и низкой входной дверью, словом, не шедшему ни в какое сравнение с добротным забором и воротами. Все окна светились, и на них четко вырисовывались черные прутья решеток, а двери были обиты железом, отчего строение это весьма походило на тюрьму-каталажку.
Из холодных сеней они сразу попали в кухню, где топилась плита, и у плиты, растянувшись на крашеном полу, грелись две крупные, явно не чистых кровей собаки. В общем-то и не понять было, какую смешанно-перемешанную породу они собой являли: один пес был буро-рыжего окраса, другой — тоже пятнистый, белый в темных подпалинах. Стол у зарешеченного окошка был застелен белой скатертью, отороченной шелковой кремовой бахромой, на столе стояли тонкие полустаканчики с золотистыми ободками, наполовину отпитая бутылка водки, вспоротая банка свиной тушенки, помещенная на плетенной из лозы подставке, мелкие тарелки, — все так чисто и опрятно кругом выглядело.