Как-то он заметил каплоухого парнишку, купившего сразу три эскимо. Парнишка отошел от лотка, содрал с одного эскимо обертку, откусил зубами коричневую шоколадную верхушку. Леона охватила ярость. Он подскочил к счастливчику, выхватил из рук его два целых эскимо и кинулся бежать. Алену он догнал уже во дворе детдома. «Вот… это тебе!..» — задыхаясь от бега, сказал он. Алена испугалась: «Где ты взял? Откуда у тебя деньги?» Она твердо знала, что денег у детдомовцев не бывает. «Я шел и нашел», — соврал он. Это было их первое мороженое. Второй раз они причастились к нему уже будучи студентами техникума — отметили мороженым первую осеннюю стипендию. Шел на исход сорок второй год, на западе бушевала лютая война, И каждый день Левитан передавал По радио сообщения о Сталинградской битве…
По сути, в техникуме он и начал по-настоящему оттаивать душой. Появились интересные друзья: Яшка Тумаков, Олег и Степа Егоровы, находил время для книги, кино, студенческих викторин и вечеров поэзии. И с ним была Алена, превратившаяся из девчушки в стройную, красивую девушку. Алена первой призналась ему в любви. Но это уже случилось на третьем курсе. Они оформляли новогоднюю стенгазету — он, Алена, Яшка Тумаков и две девушки с экономического факультета. Засиделись за полночь. Повесили пеструю, с шаржами и пародиями газету в вестибюле техникума и вышли на улицу. Зимняя ночь была лунная и задумчивая. Пошвырялись, дурачась, снежками. Отряхнулись от снега и разошлись: они с Аленой — к себе в общежитие, Яшка отправился провожать домой девушек-экономичек.
Они с Аленой шли медленно, рядом, касались друг друга рукавами пальто, слышали дыхание друг друга и молчали. Но вот Алена засмеялась: «Ты бы хоть под руку меня взял!» — и подставила ему согнутую руку. Он неумело взял ее под руку и сразу же сбился с шага. Она повернулась к нему, остановилась. «Помнишь, когда ты спас мою куклу, я сказала: вырасту и женюсь на тебе? Помнишь?» — «Помню», — ответил он. «Но ведь так и будет, правда? Ведь я люблю тебя, ты веришь?» — «Верю», — сказал он одеревеневшим отчего-то языком. А она снова сказала своим обычным, ласково-протяжным голосом: «Вот получим дипломы — и поженимся, правда?» — «Да», — кивнул он. И — ни слова о своем чувстве к ней, о своей великой любви. Все тот же упрямый бес сидел в нем, не позволял ему наотмашь распахнуть душу, во всем открыться Алене. Он и после мучился от этого, но побороть своей скованности не мог.
Зуев зорче других разглядел сидящего в нем упрямого беса. Зуев понял: никакие уговоры и посулы не заставят парня покинуть Хабаровск без Алены, и, вопреки своему намерению, взял Алену в партию…
Желтый сон, который много раз виделся ему по ночам после гибели Алены, ни единой нитью не был связан ни с его детством, ни с юностью, ни вообще с какой-либо реальностью в его жизни. Видимо, сон шел от Зуева — тот много рассказывал «студентам» о своих странствованиях в жарких песках Средней Азии, где он искал руду и не нашел, поскольку война вынудила его сменить геологическую лопатку на саперную.
В марте, с приходом солнца и белого дня, сменившего сплошную ночь, желтый сон покинул Леона, а другие сновидения, кроме этого, он никогда не запоминал.
В один из мартовских дней к нему нагрянули оленеводы — Матвей Касымов с сыновьями, невестками и внуками. Бригада перегоняла стадо на отел в долину, защищенную от весенней пурги сопками, — вот они и завернули к нему, обосновались у него на целую неделю.
Опять топилась банька, варилась в ведрах свежая жирная оленина, постоянно шумел на раскаленной печке чайник. Сыновья Матвея, Кирила и Николай, уезжали на верховых оленях дежурить в стадо и возвращались, расчищали снег вокруг избы, пилили и кололи звенящие под топором, вымороженные до сухости лиственницы. Жёны их, Ольга и Маша, куховарили, стирали в баньке белье, сушили на морозе и досушивали в избе. Дети Николая и Маши, как все эвенские дети, вели себя тихо: четырехлетний Ваня мог часами разглядывать свои книжки с цветными картинками, а годовалая девочка, стоило только Маше ее накормить, мгновенно засыпала на широком топчане и просыпалась лишь для того, чтобы немного поползать на разостланном на полу одеяле, начмокаться маминого молока и снова уснуть.
Матвей Касымов выстругал Леону добротные костыли, а еще раньше, оглядев и ощупав его ногу, сказал, смешливо щуря крохотные черные глазки:
— Лета будит — твой нога совсем хороший будит, как у молодой олешка. Гиолог «аннушка» прилетит, твой нога шибко бистрый будит. Гиолог скажит: «Ах, хороший нога, Сохатый! Пайтём скора-скора солята искать!» — Матвей засмеялся, приведя в движение все морщины на сухоньком коричневом лице.
Леон улыбнулся шутке Матвея, но разговора о геологах не поддержал. Что же касалось его ноги, то старик был прав — дело явно шло на поправку: Леон уже обувал правую ногу в мягкий олений торбас и с помощью костылей довольно легко передвигался, даже понемногу пробовал наступать на пальцы.
И больше в его избе о золоте не заговаривали. Кирилу и Николая, как и жен их, оно совсем не занимало. Они были оленеводы, пастухи, знали свое дело и им занимались. Кирила и Николай в жизни не видели ни самородков, ни золотого песка, не имели понятия, что такое прииск, на котором его добывают, и посему золото ни с какой стороны не вписывалось в круг их мыслей.
Характером Кирила и Николай были схожи: спокойные мужики, несуетливые, малоразговорчивые. Оба по четыре года отсидели за партами у Марьямова (теперь он заведовал школой-интернатом в райцентре), после чего пошли пастушить в бригаду отца, по сути, покинули Ому, жили в тайге. Все россказни о брате отца, Павле Касымове, которого они довольно смутно помнили, представлялись им вымыслом чистой воды. И не зря Кирила в прошлый свой заезд к Леону, уже после того как осенью Архангел и Голышев нашли в тайге их бригаду и геолог допытывался у старого Матвея, что он знает о самородках, которые находил когда-то его брат, — не зря после этого Кирила за ужином в избушке Леона сказал, недоуменно пожав плечами:
— Зачем пустой ветер геологи ищут? И ты, Сохатый, пустой ветер искал, только люди ваши напрасно погибли. Я видел, какими вы из тайги вернулись. Учитель наш крепко плакал, а ты совсем как помешанный был. Потом учитель сказал нам в классе, что Павел Касымов сказку придумал, а вы поверили. Мы вот двадцать лет ходим за оленями — никогда желтый камень в своей тайге не видали.
— Я не витал, ты не витал, гиолог не витал — брат Павел витал, — не согласился с ним Матвей, говоривший по-русски далеко не так чисто, как его сыновья. — Почему тагда Павел такой богатый бил, деньга много-много под замок держал? Где такой деньга брал?
— А черт его знает, где брал, — повел плечом Кирила. И сказал отцу: — Ты сам говорил: он хитрый был, жадный был, а пушнины много сдавал.
— Эта савсе-ем другой де-ела! — нараспев протянул Матвей. — Кагда у ниго кривой глаз стал, он бросал охота. Только на кафер лежал, трюбка курил, петифон плястинка слюшал, жина и два дочка ногой топал: «Рапотай, рапотай, стерьва!» Дочка рапотай, жина рапотай: дрова рупил, печка топил, сто пирина мягкий делал. Павел только пирина валялся, плястинка слюшал, табак — пых-пых! — паталёк пускал! — старый Матвей напыжился раздул щеки, запрокинул голову и часто запыхкал, показывая, как покуривал, возлежа на ковре и на перинах, его брат Павел.
Старик всех рассмешил, и младший сын его, Николай, низкорослый, однако кряжистый детинушка с такими широкими черными бровями, что они захватили треть его лба, сказал, продолжая посмеиваться и утирать одновременно полотенцем багровое лицо, разопревшее до пота от горячего чая:
— Ай-ай, как перин жалко! Сто больших перин один огань сожрал! Лучше бы патефон с пластинкой сгорели, не сделались бы: врагами наши сестры двоюродные. — И, не убирая с губ улыбки, стал объяснять Леону то, что, видимо, знали остальные: — Я зимой за продуктами в Ому ездил. Распряг дома оленей — первым делом в баню пошел. Иду в баню — Александру с мужем встречаю: «Как живешь, сестрица? — спрашиваю. — Может, вы уже с Любашей помирились?» — «Нет, — говорит, — не помирюсь, пока пластинку к патефону не отдаст». Иду из бани — Любашу с мужем встречаю, «Как живешь, сестрица? — спрашиваю. — Почему это вы с Александрой до сих пор не помиритесь?» — «Помирюсь, — говорит, — если она патефон к моей пластинке отдаст».