Жены Кирилы и Николая отчего-то разом вздохнули, переглянулись, точно выразили друг другу полное согласие в чем-то. Но вслух произнесли совершенно разное.
— Глупые, глупые, — задумчиво осудила сестер жена Кирилы Ольга. — Я бы ковер красивый спасала, другой спасала. Зачем мне патефон с пластинкой, когда у нас бригада приемник «Ригонда» есть? — И задумчиво прибавила: — Я Ому поеду, ковер красивый куплю. Палатка на постель постилать буду.
— Купи, если хочешь, — серьезно ответил жене Кирила.
А Маша сказала о сестрах Касымовых другое:
— А мне их жалко. Они несчастные. Потому что жадные сильно…
Дом Касымовых сгорел через два года после гибели хозяина и примерно через полгода после того, как скоропостижно скончалась его жена: ела рыбу вареную, подавилась костью. Пока дочки, бросив мать одну, кинулись наперегонки за фельдшером, мать их преставилась, так как кость попала в трахею и смерть пришла почти мгновенно. Лишившись родительского надзора, Александра с Любашей вовсю загуляли: пили спирт с мужиками, холостыми и женатыми, но больше привечали молодых охотников, и таких, которые, сдав пушнину, могли легко спустить все до копейки. Сестры превратили свой дом в некую корчму при большой дороге, где что ни день шло веселье и безумолчно крутилась на патефоне пластинка «Солнце с морем прощалось».
Одно время к девицам Касымовым зачастил и Мишка Архангел, и в Оме стали поговаривать, вроде он, женихается к младшей невесте Александре, так что, мол, и свадьба не за горами. Мишка к тому времени бросил работу у Кокулева, трезво поразмыслив, что быть помощником Кокулева, а проще говоря — грузчиком в магазине и на пушном складе, не столь доходно, как самому добывать пушнину и получать за нее хорошую монету. Оставшись в Оме, Архангел жил сперва с Кокулевым в трехстенке, прилепленном к магазину, после переселился к Ивану Егорову. Егорову было за пятьдесят, в Оме он слыл первым охотником, жил в полном достатке, в просторной избе, но радости от достатка испытывал мало, оттого что не имел детей. Охотиться в тайгу он уходил один, пропадал неделями, а вернувшись, запивал с мужиками и, напившись, жаловался на судьбу: «Зачем мне изба, зачем жена такая, когда детей нет? Зачем сам живу?..» Рыдал за рюмкой и винил во всем жену, но как бы ни был пьян и в каком бы растерзанном виде ни являлся домой, никогда не бушевал и жену пальцем не трогал. Но запивал он не так уж часто, а трезвый Егоров жалел свою болезненную Анну, худую эвенку, уже морщинистую, с печальными глазами и непроходящим грудным кашлем, не позволял ей ничего делать, делал все сам, даже мыл полы и стирал белье. Вот взял Егоров раз-другой на охоту с собой Архангела и, оценив его пристрастие к этому занятию, стал обучать своему искусству. И когда поговаривали о Мишкиных видах на Александру Касымову, сам Мишка еще только-только начинал причащаться к охотничьему ремеслу.
Архангел был с Егоровым в тайге, когда сгорел касымовский дом. А сгорел он среди ночи, при лютом морозе. Отчего загорелось, внутри ли, снаружи ли занялось — так и не узнали. Александра с Любашей спали мертвецким сном, и, если бы не сбежались люди и не принялись дубасить кольями по окнам и выламывать двери в охваченной пламенем избе, сгорели бы и они. А так обе успели выскочить полуголыми и босыми из огня, одна — с патефоном в руках, другая — с пластинкой. Дом пылал жарко, сухое дерево споро трещало в зубах огня, огонь ударял в ночное небо высоким факелом, и за какой-то час ладная изба со всем, что в ней было, превратилась в груду раскаленных головней.
Оставшиеся без крова сестры обосновались в пустовавшем доме своего дяди, Матвея Касымова, который кочевал с оленями в тайге и уже забрал к тому времени в свою бригаду подросших сыновей. (То был тяжелый для Матвея год: он схоронил жену, умершую от родовой горячки.) А Мишка, вернувшись из тайги, не пошел больше к сестрам и навсегда заказал к ним дорожку. Может, потому, что невеста голой-босой осталась, может, осудив задним числом веселое поведение сестер, решил, что с Александрой ему не по пути, — так или иначе, а женитьба не состоялась. Но и Александра по Мишке не тужила — той же весной выскочила замуж за одного из прежних ухажеров и покинула избу Матвея, забрав с собою патефон, вынесенный ею из огня, и не взяв пластинку, которую не пожелала отдать ей Любаша, из-за чего сестры навсегда рассорились. Не засиделась у Матвея и Любаша — той же осенью вышла замуж за вдового охотника с двумя детьми и перебралась к нему, принеся с собой в качестве приданого пластинку «Солнце с морем прощалось».
О пожаре Леон, конечно, знал. Но, будучи далеким от всего, что происходило в Оме, от всяких тамошних житейских мелочей, да и не интересуясь ими, он лишь в тот вечер услышал от Николая историю с пластинкой и патефоном, случившуюся три десятка лет тому назад. И Леон от души смеялся, слушая рассказ Николая, часто прерываемый шутливыми репликами старого Матвея, который к тому же живо и комично копировал и своих племянниц, и Архангела, и рыдавшего за рюмкой Ивана Егорова.
В тот вечер из-за стола первым поднялся Кирила — близилось время заступать ему на дежурство в стадо. И, возвращаясь к прерванному разговору о золоте, о чем, казалось бы, давно позабыли, сказал:
— Что ни говори, а занапрасно геологи ноги в тайге сбивают. Хоть бы ты им втолковал, Сохатый. А то сам водишь их, помогаешь пустой ветер искать.
— Втолковывал, да они не слушают, — ответил Леон, не успев еще погасить смех в глазах, вызванный рассказом Николая. И, находясь еще под впечатлением этого рассказа, весело подумал: «Эх, Кирила, ничего ты, брат, не знаешь, — золото-то рядом! Стоит переплыть Везучую, войти в сопки — и бери! Но ты ведь обходишь со стадом эти сопки, верно? Зачем они тебе, раз там нет ягеля оленям? Вот потому и не знаешь!»
Он тоже вышел из-за стола, оправил пятерней густую курчавую бороду, сказал Кириле, придерживая его рукой за плечо:
— Как прилетят опять весной геологи, попробую еще разок втолковать. Посмотрим, что из того выйдет.
А сам опять весело подумал:
«Шарахну скалу взрывчаткой — и крышка!»
Все это было прошлой осенью. Теперь же за всю неделю, прожитую у него Касымовыми, речь о золоте не возникала. Невестки Матвея навели в избушке образцовый порядок: вымыли горячей водой с мылом бревенчатые стены, выскоблили полы, выдраили золой казанки, да еще пошили Леону торбаса из рыжего камуса[6] и кухлянку из пепельных оленьих шкур, что было весьма кстати, поскольку его кухлянка и торбаса порядком истрепались. Они снабдили Леона солью, спичками, мукой и мясом, наделили батарейками к «Спидоле» и опять снялись в кочевье.
Леон стоял, опершись на костыли, у избушки и смотрел, как все Касымовы хлопочут возле нарт, запряженных оленями, и не испытывал грусти по поводу их отъезда. Не потому, что не был рад их появлению, напротив — ему нравилось это дружное семейство, и встречаться с ним было приятно. Но он привык к одиночеству и считал нормальным явлением, что люди быстро покидают его, как и сам он покидает тех, с кем недолго общается, чтобы снова воротиться к привычному состоянию одиночества, никогда его не тяготившего.
А они тем временем сносили на нарты свой скарб: одеяла, подушки, узлы со стираным бельем, увязывали веревками. Вот уже Кирила усадил на нарты, куда-то в глубь этих узлов и одеял, четырехлетнего сынишку брата (самого Николая не было, он с ночи дежурил в стаде). Уже и Маша, непомерно толстая в просторной кухлянке, умостилась на тех же нартах, держа на руках закутанную в меха дочь. Уже уселась на другие нарты, поверх подушек и узлов, жена Кирилы Ольга, тоже в кухлянке и малахае и тоже непомерно толстая. Уже и старый Матвей набил табаком перед дорогой трубку, подошел к Леону и, щурясь слезящимися глазами на солнце, сказал с тоскливой протяжностью:
— Э-э, кахда-кахда теперь увити-и-имса!..
— Живы будем, Матвей, свидимся, — ответил Леон.
Вот уже и старик пошел к нартам, где сидела Маша с детьми, отвязал захлестнутую вокруг лиственницы вожжу, сел на передок нарты. Кирила отвязал вожжу, от другого дерева.
6
Камус — мех, который покрывает ноги оленей, из него шьют меховые сапоги-торбаса.