Он еще больше удивляется, когда замечает, что за третьей партой в среднем ряду сидит эта девочка Тоня и укачивает свою куклу. Он встает, чтобы отобрать у нее куклу. Но в это время со стола падает глобус, раскалывается, как арбуз, и раздается такой грохот, что кажется, лопнут перепонки.

…И он просыпается.

Грохот слышится снизу. Кто-то гоняет по двору пустое ведро.

Хохот… И лающая немецкая речь. Потом раздается кудахтанье кур.

Лейтенант осторожно нащупывает сбоку доски, разгребает сено и приникает к щели.

Дюжий немец, пригнувшись, на цыпочках подкрадывается к чему-то.

— Курка, кура, го-го-го, — ворковал немец, подкрадываясь все ближе и ближе к тощему петуху, беззаботно клевавшему землю. Вот немец прыгнул, распластался на земле, а петух из-под его рук взлетел и сел на крышу сарая. В поле зрения лейтенанта появился другой немец — худой и длинный, с рыжими волосами и горбатым носом. Он стоял над лежавшим немцем и, уперев руки в бедра, раскатисто хохотал. Потом махнул рукой и полез на крышу.

Петух опять беззаботно клевал соломенную крышу сарая и, казалось, не обращал ни на кого внимания. Но едва голова рыжего показалась над крышей, как петух взлетел. Он залетел на чердак, и только теперь лейтенант понял, что ему грозит. Он, безоружный и ослабевший, против двух немцев. А может, их не двое, а больше?

Ему было не видно, как немец лез на чердак. Слышно было лишь как поскрипывает лестница да чуть-чуть покачиваются доски. Должно быть, лез тот, толстый. Вот он заговорил где-то совсем рядом, опять воркующе, почти ласково. Потом копна вздрогнула — немец упал на сено. А под крышей захлопали крыльями, значит, не поймал.

Почему-то это обрадовало лейтенанта, хотя он понимал, что лучше, если бы немец поймал петуха и ушел, а то еще залетит неразумная птица в этот дальний угол, и тогда…

А петух все хлопал крыльями под крышей и не догадывался вылететь наружу. Впрочем, теперь и не вылетит: по лестнице поднялся рыжий и загородил лаз. Немцы тихо совещаются.

Все-таки они поймали петуха. Он гоготал и отчаянно трепыхался в руках какого-то немца.

Опасность миновала. И лейтенанту опять захотелось спать. За последние две недели ему удавалось поспать часа два-три в сутки, да и то днем — ночью было слишком холодно.

Перед тем как уйти со двора, один из немцев вошел в хату и вынес оттуда завернутую в одеяло постель и рюкзак. Значит, это были те самые немцы, которые вчера хотели тут ночевать. Видно, нашли другое, более спокойное жилье. «Это хорошо, что они сюда не вернутся», — подумал лейтенант.

Но он ошибся. Немцы вернулись на повозке, в которую была запряжена сивая костлявая кобыла. Сначала лейтенант подумал, что они приехали забрать оставшееся барахлишко. Но вот рыжий откуда-то принес железные четырехрожковые вилы и полез на чердак.

«Вот и все», — подумал лейтенант. Сейчас они если не проткнут его вилами, то схватят и уведут. О том, что будет потом, не хотелось думать. Может, его будут пытать. Что же, пусть пытают, все равно ничего не добьются. А все-таки лучше умереть, чем сдаваться. Но умирать глупо не хотелось. Вот если бы эти вилы ему удалось как-нибудь выхватить, тогда он бы обоих этих фрицев заколол. А потом уж пусть будет что будет…

Нет, так нельзя. Ну, убьет он двух немцев. А потом фашисты перебьют всю эту семью. Пять человек, трое детей. Сам он шестой. Шестеро за двоих — слишком дорогая плата. Видно уж, придется сидеть в углу и ждать. Все сено вряд ли уместится на повозку, так что могут и не докопаться. Ну, а если проткнут случайно вилами, не издать ни одного звука.

Немец пыхтел где-то совсем рядом. Сено было сухое и пыльное, труха проникала даже сюда. Немец чихал и сморкался. Коняхину опять мучительно хотелось кашлять, и он судорожно глотал, зажимая пальцами нос, крутил его, массировал горло…

Все-таки ему повезло и на этот раз. Немцы, нагрузив полповозки, уехали. А может, они приедут снова, чтобы забрать остатки сена? Надо уходить.

Он вылез из своего укрытия, осмотрелся. Часового у штаба не было, но на завалинке сидели семеро немцев. Должно быть, грелись на солнышке. Коняхину видно было даже, как они щурятся от удовольствия.

Обшарив чердак, он нашел железный шкворень. Что же, тоже может пригодиться. Лейтенант снова залез в сено, уселся поудобнее и стал ждать.

4

Дверь в сени, должно быть, осталась открытой, и все, что говорилось в хате, Коняхин хорошо слышал.

— Надо бежать! — говорила хозяйка. — Забрать ребятишек и бежать.

— Ну и куда ты с ними убежишь? — насмешливо спросил мужчина.

— Все равно куда, только надо бежать. А если они еще приедут за сеном?

— Вызовусь помогать, сам полезу скидывать сено.

— Куда уж тебе! Ты и на чердак-то не влезешь.

— Да уж как-нибудь…

— Ох, Фома, неужто тебе этот танкист дороже собственных детей?

— Ничего ты, Ефимия, не понимаешь.

— Где уж мне, — обиделась хозяйка.

В хате замолчали, мужчина проковылял в сени, закрыл дверь. Долго возился в сенях, потом где-то совсем рядом Коняхин услышал его шепот:

— Эй, товарищ! Слышишь меня?

— Слышу, — так же шепотом ответил лейтенант.

— Как стемнеет, не уходи. Жди меня. А если снова приедут немцы, действуй по обстановке.

К счастью, немцы не вернулись.

Когда стемнело, Коняхин вылез из укрытия, сел недалеко от лаза и стал ждать. В доме было тихо, лишь изредка звякала посуда да плакал ребенок. Затихло и село. Во всех домах, кроме штаба, погасли огни.

Хозяин пришел во втором часу ночи. Познакомились. Звали хозяина Фомой Мироновичем. Он рассказал, почему остался здесь. От службы в армии освобожден «по чистой» — «больное сердце, язва желудка, и нога, вот видишь, волочится».

— О партизанах до сих пор в наших краях не слышно было. Правда, сейчас говорят, объявились они и здесь, но я с ними пока, не связан. Попробую узнать, может, тебя к ним и переправим. А пока договоримся вот о чем. Будешь через одну ночь на вторую приползать сюда и все, что нужно, забирать. Еды, сам понимаешь, семье не хватает, но что-нибудь оставим и для тебя. Ну там вода, тряпки — это само собой. Может, лекарств каких раздобуду. Все это ты найдешь в том блиндажике, где Пашку откопал. В правом углу. В хату не заходи, можешь опять на немцев нарваться. Если же что еще надо будет, оставь записку, вот бумага и карандаш. Как написать, сам соображай, чтобы в случае, если записка попадет в чужие руки, ничего не поняли.

— Спасибо, Фома Миронович.

— Да, вот еще что: документы при тебе какие есть?

— А так не верите?

— Не к тому я. Если схватят тебя ненароком, пропадешь с ними. Поэтому схорони их как следует. А лучше, если мне отдашь. Я уж спрячу так, что и в целости будут, и в сохранности. К тому же, если свяжусь с партизанами, мне могут не поверить, а твоим документам поверят. При себе их носишь?

— При себе.

— Вот и глупо.

Может, и верно — глупо, но Коняхин документы всегда носил при себе. В первые дни войны многие бойцы, попав в окружение, зарывали документы, а потом столько неприятностей у них было из-за этого. И лейтенант тоже осуждал их. Бросить оружие и документы — это он считал тяжким преступлением. И сейчас не собирался отдавать их Фоме Мироновичу. Впрочем, тот и не настаивал.

— Дело это твое личное, поступай как хочешь.

И может быть, именно потому, что тот не настаивал, доводы его показались убедительными. Особенно насчет партизан. Могут ведь и в самом деле не поверить.

Ни Фома Миронович, ни те партизаны, с которыми он свяжется, не знают лейтенанта Коняхина. И тут уж, как ни крути, документ будет играть решающую роль.

И он отдал документы. Не знал он тогда, насколько опрометчиво поступает, как дорого ему это обойдется.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Иван Митрофанович Переплетов по возрасту в экипаже был самым старшим. Он служил в армии еще в 1932—1933 годах, в финскую воевал снайпером, в Отечественную участвовал в Сталинградской битве, был разведчиком артиллерийского полка. Часто его просили рассказать, как он с самим Рокоссовским беседовал. Иван Митрофанович отнекивался, но потом все-таки сдавался:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: