4

… Скорее всего, это продолжалось десяток минут. А может быть вечность. Обо мне позабыли.

На меня накатывали волны озноба. Я стал замерзать.

Сидел на топчане, привалившись спиной к стенке. Голый, в одних трусах, чувствовал, что меня трясёт так, что вот–вот свалюсь с топчана на кафельный пол.

«Если умираю, зачем же меня оставили одного?» – мелькнуло в сознании.

— Марина! – попытался я крикнуть, позвать на помощь.

Но за матовым стеклом её силуэта уже не было видно.

Наконец, с грохотом катя каталку, появились обе медсестры. Завалили меня на неё, быстро повезли в другое помещение, тесно установленное приборами, опутанное проводами. И я попал в лапы седого реаниматора и его подручного.

Что со мной делали – не вспомнить. Возможно, вкололи какой‑то наркотик.

На миг очнулся. В руки почему‑то суют авторучку и бумажку.

— Подпишите, — настаивал седой реаниматор. – Необходимо сделать отверстие прямо в вену, чтобы можно было непосредственно вливать лекарство.

— Не буду! – я вырывался из рук, убеждённый, что меня заставляют подписывать согласие на собственную смерть.

Но тут передо мной внезапно возник кулак. А за ним лицо. Неожиданное, родное. Лицо доктора Лили, которая работала где‑то здесь в Боткинской.

Хватило сознания догадаться, что это Маринка успела найти её, позвать…

Всунутой в руку авторучкой, не глядя, что‑то подписал, и мне тотчас стали проделывать дырку где‑то у правой ключицы.

5

Забытье прервалось. Я лежал навзничь. Мне было худо. Надо мной в полутьме маячил силуэт штатива капельницы.

Закрыл глаза. Почувствовал, снова открыть их не будет сил.

Вспомнил, что перед смертью обязательно нужно успеть помолиться. Не мог сообразить, как это делается. В отчаянии пытался вспомнить хоть какую‑нибудь молитву, хоть слово. В этот момент внутренним взором увидел приоткрытую дверь. Понял, там, за ней, находится «тот свет». Дверь как бы приглашала заглянуть туда.

Ни весть как оказался у двери, раскрыл её настежь. Увидел сплошную клубящуюся тьму.

И снова ушёл в забытьё.

Утро проступило несколькими кроватями с такими же дохлецами, как я. Появлением одной из вчерашних медсестёр, бравшей у всех нас кровь на анализы.

Потом возле койки возник мой мучитель – седой реаниматор с фонендоскопом на груди. Он подсел на край, послушал моё сердце.

— Как себя чувствуете? – спросил он, улыбаясь. – С утра пораньше опять приходила ваша жена. Рвалась к Вам.

Я сообразил, что он всю ночь работал где‑то тут, рядом, за стеной. Спасал от гибели таких же инфарктиков, как я. Пересохшими, колючими губами шепнул:

— Спасибо, доктор.

Он подмигнул мне. Уходя, что‑то сказал медсестре.

Она принесла пластиковую бутылку с какой‑то тёмной жидкостью, налила в белую кружку – одну из наших домашних кружек с изображением попугая, подала мне.

Там был кисель. Очень вкусный. Черничный что ли?

Что‑то непривычное мешало держать кружку и пить. Я провёл свободной рукой по груди, обнаружил у правой ключицы нашлёпку из ваты и пластыря.

— Кисель вкусный, как в детстве, – поделился я с вновь появившийся медсестрой, которая поставила рядом на тумбочку рюмашку с таблетками.

— Примите лекарства. Завтракать будете?

— Нет.

— Говоришь, кисель у тебя? Дал бы хлебнуть… – послышался хриплый голос больного с кровати, стоящей у противоположной стены.

Попросил медсестру налить киселя и ему.

«Ох, Маринка! – подумал я. – Ну, и досталось тебе… Сегодня должны были лететь в Италию. Все испортил и ей, и Нике».

Снова потянуло в забытьё.

…Одурелого от таблеток, капельниц, кардиограмм на второе или третье утро меня пробудил топот, какая‑то возня медиков у противоположной койки. Потом появилась каталка. Больного быстро повезли на ней. Накрытого с головой. И я расслышал короткое, как выстрел слово – морг.

Пришла санитарка. Заново застелила опустевшую койку.

Все, кто были в палате, лежали затаившись, как дети, напуганные страшной небылью.

6

Наверное, как каждый, я чуть ли не с детства подумывал о неотвратимом конце… Видел во дворе у клумбы мёртвую бабочку, видел похороны красноармейца Феди из соседнего флигеля. «Все помирают! – не без хвастовства сообщила мне девочка Нюрка из нашего двора, – И ты помрёшь!»

Но сызмальства вне всякой логики почему‑то казалось, что смерть – это не про меня. Умирают другие.

С этим подспудным чувством я прожил довольно долго, лет до сорока, суеверно уклоняясь от участия в похоронах, посещения кладбищ. Родители были живы, друзья тоже.

Чем дольше я жил, тем больше страшился, как заразы всего, что так или иначе связано с уходом человека. Желание избежать неизбежного особенно усилилось после того апрельского утра, когда мне впервые все‑таки пришлось придти к зданию больничного морга, где должно было состояться отпевание первого из череды друзей, дорогого мне человека.

Народа к моргу пришло много. И священник уже прибыл. А труп все не поднимали в залец, где прощаются с покойным.

Над головой в юной листве деревьев наперебой чирикали воробьи, хрипло ворковал сизарь, топая среди травы за голубкой.

Покойный был лет на пятнадцать младше меня. Дико было представить себе, что вот сейчас увижу мёртвым этого обаятельного, талантливого красавца, у которого во время сна почему‑то оторвался тромб и попал в сердце.

Собравшиеся, с цветами в руках толпились снаружи у раскрытых дверей зала. Священник утешал мать умершего.

Внезапно из глубины морга послышался грохот заработавшего компрессора. Потом последовал как бы мощный выдох. Ноздри наполнили вырвавшийся наружу омерзительный смрад. Трупный. Такой невыносимый, что всю толпу отшатнуло от морга.

— Проветрили! – раздался через несколько минут голос служителя. – Заходите!

— Как после Двадцатого съезда, – сказал священник, вдыхая очистившийся воздух.

…Вот что ярко вспомнилось мне, когда после того как умершего увезли, за мной чуть ли не с то же самой каталкой явились два санитара, что бы перевезти из отделения реанимации в обычную палату.

— Сам. Не надо каталку! – Я сделал попытку подняться. Даже ступил на пол. – Где моя одежда?

— Ложитесь! – Испуганно осадил меня один из сенаторов. – Нельзя вставать.

А я оказывается, и не мог встать. Ноги подгибались.

Вывезли холодным коридором, где сиротливо мерцали люминесцентные лампы, в вестибюль к грузовому лифту. Там было окно, за которым, озарённое живым солнечным светом, стояло дерево. И пока ждали лифта, я не сводил глаз с его ветвей, его листвы. Там, на воле, длилось лето. Там оставался мир без меня.

Со скрипом и грохотом, наконец, появился грузовой лифт, и санитары вкатили меня в его тусклое нутро. Увидел тощую старушку в грязном халате, управляющую посредством кнопок этим механизмом. Подумал о том, как она весь рабочий день за гроши курсирует в этой подвижной клетке с живым и мёртвым грузом.

Мы поднялись на несколько этажей. Санитары стали меня вывозить, и я сказал ей:

— Спасибо бабушка.

— На что мне твоё спасибо? – огрызнулась она. – Спасибом сыт не будешь.

Мельком прощально заметил в окне крону дерева. Затем коридор с маленьким холлом, где ходячие больные в халатах и пижамах таращились на экран телевизора. Открытые двери палат. В одну из них меня ввезли.

7

Четверо обитателей палаты молча взирали со всех своих постелей на то, как меня перекладывают на койку у окна.

Кружка и пластиковая бутылка с остатками киселя были водружены справа на тумбочку. По другую сторону тумбочки находилась ещё одна, свободная кровать.

Чувство ученика, которого перевели в незнакомую школу, в новый класс, испытывал я, согреваясь под одеялом.

— Михаил Иванович! – попросил какой‑то бородач с койки у двери. – Ему дует.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: