Подняв голову, я в этом убедилась. Оккупанты развесили дела рук своих на фонарях по всей улице, как гирлянды. По трупу на каждом столбе. Обледеневшие тела качались на ветру и звенели.
Не знаю, почему на меня произвело это такое впечатление… эти повешенные мёртвые. Если не в земле, то хотя бы на земле. С мёртвыми на земле уже смирились. А тут вдруг в воздухе, на фоне неба… Трудно объяснить. Это было что-то противоестественнее самой смерти. Это выпячивание чужих страданий.
Я пошла по "аллее", заставляя себя останавливаться у каждого фонарного столба и разглядывать лица. Знатный квартал стал кварталом Повешенных. В этом и было самое страшное: что всё это — родное, и ты помнил, каким всё было раньше. От этого ужас становился ещё ужаснее. Летом разглядывали клумбы, а теперь — мёртвых. Это судья с женой, а это губернатор и его жена, а это их дети…
Эти изменения коснулись и святая святых города — моего дома. Он стоял, как и прежде, высокий и гордый, почти целый, а внутри него, как болезнь, кишели "чёрные". Он напоминал только-только издохшего племенного жеребца. Всё ещё красивый, но от этой красоты тошнило.
Перед воротами стояли машины, которые разгружали озябшие солдаты. Они несли мешки и кули, от которых пахло съедобно, и деревянные заколоченные ящики, в которых что-то металлически звенело. Раздавался стук молотка: заколачивали досками оконные проёмы. Солдаты, что званием постарше, стояли на крыльце и курили, подгоняя рядовых: они должны были управиться до того, как полностью стемнеет. Улицы уже почти проглотила ночь, светился один лишь снег. Такой холодный, неоновый свет, ловящий на себя блики автомобильных фар.
Я подошла ближе, запрокидывая голову, всматриваясь в суету на верхних этажах. Конечно, мамы там уже не было.
Первыми меня заметили рядовые, а потом уже те, что курили. Один из них, растерев окурок каблуком сапога, спустился с крыльца. Такая вот картина: в квартале Повешенных я стою напротив своего обесчещенного дома, и на меня наступает вражеский солдат, держа у груди автомат. Очередное потрясение, которое помогло мне вернуть голос.
— Ты что здесь делаешь? — Он говорил по-ирдамски, я понимала его с трудом. — Отвечай давай!
Из-за темноты я практически не видела его лица, а значит и он не видел моего, замаскированного синяками и кровоподтёками.
— Откуда притащился, малец? Ну?
Я не ответила, и он ткнул меня автоматом. Слабенько так, но я свалилась с ног.
— Проваливай, и чтобы я тебя здесь больше не видел! Чего вытаращился? Жить надоело?
Я всерьёз задумалась над его вопросом. Он не хотел меня убивать, но я могла снять шапку и не оставить ему выбора. Но тогда Ранди останется один, и его некому будет любить.
— Ох, вот ты где! — с неправдоподобной радостью воскликнула какая-то женщина за моей спиной. — Не жалеет меня совсем, сорванец. Постоянно убегает. Вот я тебе сейчас задам! — Меня вздёрнули чьи-то руки. — Ты прости его, солдатик. Такой непоседливый. Не уследила. Не трогай ребёночка.
Она грохнулась перед ним на колени. Каталась у него в ногах, причитая, а я ведь первый раз в жизни её видела. Да, такое тоже встречалось…
Солдат отпихнул её сапогом.
— Комендантский час скоро. Ещё раз увижу — пристрелю. — И пошёл обратно к своим.
Женщина схватила меня в охапку и потащила прочь от дома, от некогда самого безопасного места на земле.
— Что ж ты делаешь? Миленький мой, нельзя же так.
— Моя мама… — прошептала я.
— Ох, горе! Мама…
Как она сказала "мама", раздался вой, и я, извернувшись, заметила ещё двух, что шли, уцепившись за её юбку. Дети, им было года по три — не больше, они ещё ничего толком не понимали, но стоило им услышать "мама", они кинулись в рёв.
Тогда женщина сунула им в рот замёрзшего изюма, и они притихли.
Натуральная наседка.
Так мы вчетвером дошли до госпиталя.
В квартале Повешенных целыми остались только два особняка. В одном расположился штаб командования. Во втором госпиталь. Как оказалось недалеко от Рачи всё ещё шли бои, поэтому госпиталь был набит битком. Там работала Наседка. В госпитале вообще оказалось неожиданно много женщин, но детей там было ещё больше. Их туда приводили не из жалости, а выполняя приказ: тех, кому ещё не исполнилось тринадцать, делали донорами. Кровь брали раз в две недели, в результате чего дети превращались в приведения сначала в переносном, а затем и в прямом смысле.
— Дожили, — роптали медсёстры. — Врагов спасаем, а своих — безвинных — губим.
Но тех, кто открыто выказывал недовольство, убивали на месте. Я видела, как застрели хирурга, потому что он отказался переливать дефицитную кровь обреченному на смерть капитану. Кровь, в итоге, перелили, а через три дня капитана заколотили в ящик и отправили в Ирд-Ам по уцелевшей железной дороге. По этой же дороге привозили боеприпасы, продовольствие и новых солдат.
А потом её подорвали партизаны. Правда, это случится только через год.
В госпитале было электричество, которое подавал страшно громыхающий бензиновый генератор. Здание переполнял свет, он просачивался через заколоченные досками окна и казался почти материальным. Тёплым, мягким и безопасным. Нам, детям, всем троим, захотелось к нему прикоснуться, погрузиться в него и заснуть, спелёнатым в него.
Но когда мы зашли внутрь, волшебство рассеялось. Первое, на что обращали внимание (на что внимание просто невозможно было не обратить) — запах. Запах такой, что можно вешать топор. Невообразимая смесь антисептика, хлороформа, крови, гноя, блевотины и мочи.
Кроватей — от одной стены до другой. Кто-то умирал, на его место сразу клали другого. Скулёж, бредовый шепот, мат. На втором этаже — та же история. В западном пределе располагалась операционная. Рядом держали детей. Именно так: они там не жили, их держали. Банк свежей крови.
Дети напоминали маленькие ледяные скульптурки. Прозрачные, бледные, лысенькие, как шахматные пешки. Они ходили, словно были по горло в воде, и спотыкались даже об воздух. Они не играли, не шалили, не задирали друг друга, не дрались. Только ели и спали.
Когда Наседка нас туда привела, нам сразу определили место на составленных в ряд кроватях и одежду. Меня начали раздевать, сняли шапку…
— Бог ты мой! — ахнула одна из санитарок. — Что ж это ты… Ох, мать, что же ты наделала!
Меня обступили, глядя то на волосы, то в глаза.
— А кто это с тобой так? — поинтересовалась другая. — Солдаты?
Все охнули и поморщились, представляя, что солдаты ещё могли со мной сделать.
— Нет. Мама.
— Ох, мама…
А дети как услышали "мама", и все хором захныкали.
— Что ж нам с тобой делать? — шептались санитарки.
— Сбреем. Волосы, брови. Скажем, что выпали. Кто не поверит? Видели Софи? За день облысела.
— Нас убьют! Всех! Каждую повесят! За укрывательство. Сказали же…
— Ну, иди! Иди, говори! А с меня хватит!
— Ещё скажи, что дваждырождённые этого не заслужили! Оглянись! За ними пришли, а досталось всем. Из-за них ведь страдаем!
— Я-то не слепая, знаю из-за кого страдаем.
— Да ладно уж. Чего спешить? Все мы рано или поздно…
Дети угомонились, на их лицах опять застыло выражение тупой покорности. Я с ужасом думала о том, что мне придётся здесь остаться.
— Я не могу… — сказала я робко, оглядывая незнакомые женские лица. Молодые, но уже такие… старые. — Мне нужно идти… Там остался Ранди. Я не могу его бросить.
Я хотела бы объяснить им.
Он без меня погибнет. Каким бы сильным он ни был, пусть самым сильным на свете, он умрёт, если его не любить. Мои слова — его воздух. Я не шучу.
— Твой друг?
— Он мне не друг, — ответила я без колебаний. — Он мне… родной.
— Как?! Ещё один дваждырождённый?
— Нет. Он неприкасаемый.
А вот это я зря. Неприкасаемых и раньше не жаловали, теперь же люто ненавидели. Появись Ранди рядом с госпиталем, его остановил бы не пост охраны, а растерзали эти самые женщины.