Голод, боже… Эта преследуемая днём и ночью мучительная жажда насыщения. Мы брали в рот пуговицы, а малыши сосали пальцы, обманывая самих себя, выдумывая вкус. Иначе нельзя было заснуть.
Вот и сейчас, уставившись на комендантские сигары, я почувствовала, как рот наполняется слюной.
— Прости, — сказала я, собираясь нарушить его представление о моей идеальности. — Ты же знаешь, Ранди, я люблю тебя. Ты самый лучший, но не идеальный. Ты такой, какой есть. — Я медленно обошла стол, не сводя глаз с открытого деревянного футляра. — Тебя долго не было рядом, и я изменилась. Испортилась. Тебе придется с этим смириться.
Ранди не пытался меня остановить, он только мрачно наблюдал за тем, как я кончиками пальцев беру одну из похожих на длинные пули сигар. Один лишь их запах мог свести с ума. Cладко-терпкий, напоминающий запах шоколадных конфет с пралине.
Желудок сжался в судороге.
Подражая подполковнику, я поднесла её к самому носу и втянула воздух в грудь, закрыв глаза от предвкушения. Откусив половину, я долго жевала, стараясь распознать среди ядовитой горечи забытый вкус шоколада. И, клянусь, он там был! В тот раз эти проклятые сигары имели вкус самых восхитительных конфет. Я была уверена, что за всю жизнь не ела ничего вкуснее.
На войне такое случается: сила человеческого разума берёт верх над телом в минуты критического голода, критического холода, критической боли. Ты можешь убедить себя в чём угодно. Потом мне доведётся увидеть, как боец, у которого оторвало обе ноги, просил поскорее его перевязать и дать в руки винтовку. Оторвало бы руки, попросил бы сунуть в зубы нож.
Эти сигары… на всю жизнь запомнила их божественный вкус. А потом, уже после войны, стоило мне уловить похожий запах, меня стошнило. И никто не мог понять, что произошло. Никто, кроме Ранди.
Он смотрел на меня, сжимая руки в кулаки. Некогда он с тем же выражением лица наблюдал за тем, как меня во имя спасения избивала собственная мать. Да что мы только во имя спасения не делали…
Уверена, я съела бы их все. Наше чувство голода было похоже на редкую разновидность бешенства. Но мою трапезу прервал появившийся подполковник. Он быстро переступил порог, оживлённо беседуя с майором Эмлером. Майор краснел и отдувался, словно его душил воротничок его же рубашки.
Заметив меня, мужчины замерли. Офицеры, военная элита — конечно, они видели картины и пострашнее. Даже больше — создавали их. Но вряд ли когда-нибудь они так столбенели.
Под их изумлёнными взглядами я, словно факир шпагу, запихала в рот огрызок сигары. Челюсть болела, но я быстро и зло разжевала остатки табака и, сглатывая, лишь чудом не подавилась.
Майор Эмлер издал какой-то сиплый возглас — шок, предваряющий гнев.
— Эти дваждырождённые вконец обнаглели! Жрут даже то, что не съедобно, но только лучшего качества, — попытался он превратить кошмар в шутку, но встретившись со взглядом коменданта, покорно умолк.
Подполковник отвернулся почти тут же, часто заморгав, словно ему что-то попало в глаз. Он быстро направился к двери, подозвав караульного.
— Накормить, — отрывисто приказал он, но когда солдат прошёл внутрь комнаты, пихнув Ранди автоматом в бок, добавил: — Этот ещё не заслужил. Только её.
Когда мы выходили, Хизель уже сидел за своим столом. Обернувшись на самом пороге, я заметила, как он закрыл деревянный футляр и бросил его в урну.
12 глава
Всё менялось, в то же время, оставаясь прежним в главном. Золотая осень стала чугунной, металлически-блестящей от непрекращающихся дождей. Когда я покидала госпиталь, на деревьях уже не было ни одного листа.
Мы вновь вернулись в свой дом, но на этот раз в роли рабов, а не господ.
Жившие там женщины быстро определили круг моих обязанностей. Ничего нового: мыть, стирать и штопать одежду, прислуживать солдатам. В чём-то стало легче. Здесь было чище, спокойнее, сытнее. В то же время, раненым "чёрным" угодить было проще, чем здоровым. А даже если не угодишь, раненый наорёт на тебя и только, а здоровый непременно стукнет.
С госпиталем меня больше ничего не связывало, но я всё равно старалась показаться там хотя бы на минутку. Ради Наседки, Хельхи и рахитичного малыша Тони, который первые шаги сделал лишь в пять лет. Через несколько дней я уже смотрела на них другим взглядом, отстранённого от их маленького мира человека. Я опять начала замечать это… как они тают с каждым днём. Какая у них — у всех детей-доноров — особенная походка, манера речи, дыхание и взгляд "с того света".
Навестив их пару раз, я начала воровать. А на таком раз поймают — сломают руки, а на второй — отрубят к чёртовой матери. И плевать, что ты у коменданта на особом счету. Хотя это, в самом деле, было так — отношение подполковника Хизеля ко мне было особое. Ранди он явственно невзлюбил, а меня… В приступе гнева он мог ударить, а мог разрыдаться и клясться в пьяном угаре, что перестреляет каждого, кто меня тронул.
Прислуживать лично коменданту я стану только весной. Первые же месяцы я помогала на кухне: чистила овощи, таскала воду, мыла чаны золой. Тяжело, но зато не так голодно: попрячешь картофельные очистки по карманам, немного муки, щепотку соли, придёшь в госпиталь, и санитарки сварят из этого добра суп.
Но на кухне я не задержалась надолго: убрали от греха подальше. Так я с ведром и щёткой попала в комнату дознания.
Комната дознания — чистилище местных масштабов. Особенное место не только в нашем доме, в Раче вообще, которое превращало людей в вещи: туда заходили, оттуда выносили. Когда я впервые переступила порог обновлённого винного погреба… Казалось, особняк уже осквернили с ног до головы, но то, что я увидела там, вызвало тошноту даже у меня, прожившей в госпитале — кажется, самом грязном, вонючем месте Рачи — без малого год.
Как оказалось, самое грязное и вонючее место Рачи находилось в основании моего дома. Оно было набито сигаретным дымом, а под ногами всегда что-то хлюпало: кровь, моча, блевотина. Мне приходилось это убирать. Можно было десять раз менять воду, но она всё равно оставалась красной. Иногда найдёшь в расщелине между досками выдранный ноготь или зуб, и долго не можешь прийти в себя. И этот запах дешёвых сигарет… Он въелся в кожу, в волосы, в одежду. В госпитале мы пахли кровью, хлороформом, застарелым потом — одним словом "отвратительно", но всё же это был наш запах. А теперь я круглые сутки пахла врагами.
Но это ещё не самое худшее.
Хуже, когда ты приходишь, а в комнате дознания сидит командир расстрельной команды. Кенна Митч — вторая скрипка ублюдочного квартета. Бритоголовый здоровяк со шрамом на подбородке.
Родители назвали его в честь разрушительного урагана, тем самым предопределив судьбу сынка. Думаю, из всей четвёртки Митч убил больше всех людей. Ни сержант Батлер, ни Клаус Саше, ни покойничек Таргитай не могли бы с ним тягаться. Ведь их жестокими сделала война, а у него жестокость была в крови. Он таким был с самого рождения, я уверена. Детские игрушки утомляли его, у него не было друзей, он осознавал свою инаковость и пытался её прятать, потому что так было продиктовано законом и обществом.
И только здесь, в Раче, Кенна Митч нашёл подходящую для себя песочницу. При этом стоит сказать, что он пытал и убивал подпольщиков, их родственников, их знакомых играючи, любя свою работу. Он не испытывал к ним ненависти. Как истинный неприкасаемый Митч по-настоящему ненавидел только дваждырождённых.
И тут вдруг я…
Он любил сидеть и, расслабленно покуривая после тяжелого трудового дня, смотреть на меня. Закинуть ногу на ногу, облокотиться на стол и наблюдать за тем, как дваждырождённая ползает перед ним на коленях…
Но и это не самое худшее.
Хуже, когда он докуривал сигарету, демонстративно оглядывался по сторонам и, пронзительно свистнув, подзывал к себе.
— Никак не могу найти подходящую пепельницу.