В четвертой и пятой палатах, предназначенных для тех, кто должен был вот-вот умереть, не было вообще никакой мебели, только солома на полу. Иногда случались чудеса, и те из обитателей четвертой палаты, кто по всем признакам должен был умереть, переводились в третью палату. Но с пациентами пятой палаты такого не случилось ни разу, и больные оттуда могли отправиться только в одно место — в могилу на кладбище. Меня вместе с моим товарищем по походу в госпиталь, по имени Ханс, сразу же определили в четвертую палату.
Здесь обязанности наместника Бога на земле исполнял старый санитар по фамилии Вальдман. Он был родом из Дрездена и, на наше счастье, сам однажды едва оправившись от болезни, относился к своим обязанностям очень добросовестно. В самых ужасных условиях он, как мог, старался вырвать своих пациентов из лап смерти, на которую нас обрекало то, что нас поместили в четвертую палату. Наша палата пропахла запахом экскрементов и хлорной извести. Как и я, все пациенты здесь наряду с диареей мучились кровотечением. Наша болезнь и царившие в помещении запахи делали чудом то, что кому-то из нас удавалось переварить хоть какую-то пищу.
К тому же никто особо и не собирался нас кормить. Недостаток продуктов в лагерях военнопленных в России в то время был настолько острым, что никто не собирался напрасно тратить еду на тех, кто все равно вот-вот должен был умереть. В первый же день нашего появления в госпитале доктор заявил:
— Больные дизентерией могут выбирать: или лечение натощак в течение трех дней, что может их вылечить, если у них еще осталось достаточно сил, либо еду, но без всякого лечения. Те, кто выберет еду, примут глупое решение, и мы даже не станем тратить на них лекарства.
Я лежал рядом с Хансом, и мы шепотом стали держать совет, какой из этих жестоких вариантов нам следует принять. Все вокруг послушались совета доктора и выбрали лечение, но Ханс склонялся к тому, чтобы потребовать себе еду.
— Мы должны что-то есть, — горячо шептал он мне. — Это очень важно. Потом, когда мы немного окрепнем, тогда и примем окончательное решение, следует ли нам принять более радикальный курс лечения.
Я возражал, но Ханс все бормотал:
— Что-нибудь поесть, мы должны что-нибудь поесть.
И тогда я решил послушаться его совета.
— Мы двое выбираем еду, — заявил я доктору.
Он смерил нас сердитым взглядом.
— Давать вам еду — значит, попросту терять время, засранцы (так на профессиональном жаргоне называли больных дизентерией), — прорычал он. — Она тут же выйдет из вас, нигде не задерживаясь. Подумайте хорошенько.
Как ни странно, это возражение укрепило меня в мысли, что мы приняли верное решение, и, как ни старался спорить с нами доктор, я все больше уверялся в мысли, что мы должны есть. Мы продолжали настаивать на своем, пока, наконец, он не сдался, пожав плечами. Это должно было означать, что, если уж мы сами выбрали для себя путь к могиле, он не будет больше пытаться этому помешать.
Мы ели только хлеб и все те кусочки твердой пищи, которые нам удавалось выловить в супе. Остальное мы отдавали товарищам. На следующее утро, когда доктор делал обход палаты, он демонстративно не удостоил нас вниманием. Когда он осматривал моего соседа, санитар принес и поставил у меня в ногах поднос. На подносе стояло примерно десять бутылочек с лекарством, предназначенным для пациентов, которые выбрали лечение без питания. Некоторые бутылочки были уже пустыми, другие еще даже не открывали. Когда доктор отвернулся от меня и направился на другой конец палаты, чтобы начать осмотр, я быстро схватил одну такую бутылочку и спрятал ее рядом с собой под солому. Никто не заметил моего жеста, и санитар так и унес поднос, даже не поняв, что одной из бутылочек не хватало. Перед уходом доктор красивым жестом руки указал на нас и приказал санитару:
— Этих двух засранцев можно переводить в пятую палату. Все равно они долго не протянут.
Еще через час нас перевели на новое место. При этом мне удалось тайком захватить с собой украденный пузырек с лекарством. Когда я рассказал о своем успехе Хансу, он очень обрадовался. Лекарство представляло собой касторовое масло, довольно жесткое средство для больных в нашем состоянии, но иногда очень эффективное. Со слов доктора мы знали назначенную дозу лекарства. Каждый день поздно вечером или рано утром, когда было слишком темно и никто не мог нас видеть, мы с упорством религиозных фанатиков отпивали из пузырька примерно по одной такой дозе. А днем старый Вальдман, который относился к нам с симпатией, приносил нам изрядное количество твердой пищи. То есть мы имели возможность испытать на себе обе методики лечения. Доктор предпочитал не тратить времени на осмотр больных пятой палаты. В редких случаях, когда кто-то из пациентов демонстрировал явные признаки улучшения своего состояния, обслуживающий персонал своим распоряжением переводил его в четвертую палату. Мы с Хансом пролежали в пятой палате три дня. Больные вокруг нас умирали один за другим, но постепенно стало ясно, что сами мы чувствуем себя скорее лучше, чем хуже.
— У вас самый лучший аппетит во всем лагере, — шутливо похвалил нас Вальдман на четвертый день, — и я еще увижу, как вас переведут в другую палату.
В тот же день нас, как повысивших свои шансы на выживание, снова перевели в четвертую палату. Это был очень важный момент, потому что к тому времени наша бутылочка опустела. На этот раз Ханс добровольно согласился ступить на путь воровства. Нашу встречу с доктором трудно было назвать сердечной: он попросту продолжал нас игнорировать. По его мнению, мы должны были уже умереть, и он относился к нам как к мертвецам. И снова поднос санитара занял свое место, и теперь уже Ханс сумел воспользоваться моментом и подменить пустой пузырек на полный.
Вот таким жульническим путем нам и удалось выжить. Мы пролежали в четвертой палате примерно две недели, и когда содержимое второй бутылочки подошло к концу, мы поняли, что можем обходиться без лекарств. Нас тщательно вымыли и отправили во вторую палату, где мы сразу же сумели оценить роскошь деревянных нар и одеяла, которое выдавалось каждому больному. Еще через три недели мы почувствовали себя здоровыми, хотя и ослабевшими, как котята. И снова я осознал, что смерть прошла совсем рядом со мной.
Всех выздоровевших переводили для окончательного восстановления в большое застекленное здание здесь же, на территории госпиталя. Там нас держали еще десять дней, до тех пор, пока мы не восстановим свои силы настолько, чтобы приносить хоть какую-то пользу тем, у кого оказались в плену. Здесь кормили лучше, чем в лагере, и нас не заставляли работать. Целый день мы валялись на солнце на большом стогу сена перед больничным корпусом и поздравляли себя с тем, что нам удалось побороть одну из самых страшных болезней того времени. Я не испытывал ни малейших угрызений совести по поводу украденной касторки: нам это лекарство было необходимо не меньше, чем другим, а запасов его в госпитале было достаточно, чтобы хватило на всех.
Однажды утром к нам с Хансом, мирно дремавшим на солнышке на соломе, подошел санитар, которого звали Браун.
— Как вы? — спросил он.
— Нормально. Как видите, мы живы, а в наше время это уже кое-что значит. Питание вполне сносное, когда оно есть. Если бы его было побольше, да еще нам давали бы покурить, то вообще было бы не на что жаловаться.
Я намеренно заговорил о куреве, и Браун тут же вручил нам с Хансом по одной самодельной русской сигарете, которые мы тут же раскурили. Он устроился рядом, и какое-то время все молча выпускали клубы дыма.
— Не хотите немного поработать? — спросил он наконец.
— А значит ли это, что нас будут лучше кормить? — в один голос переспросили мы с Хансом.
Браун кивнул:
— Конечно, ваши пайки увеличат. Кроме того, вам будут давать табак.
— Тогда хорошо, — согласился я. — Мы готовы работать, что бы от нас ни потребовали. Нет уже больше сил бездельничать.
— От вас не потребуется ничего нового: нужно будет рыть ямы под уборные. Но не беспокойтесь, — подбодрил он нас, — время не ограничено, так что, думаю, вы справитесь.