на громадный желтый автомобиль, в кабину которого можно было забраться только по лесенке, поскользнулся и упал под ноги бабке в длинном, с чужого плеча потертом плюшевом пальто, несшей погребальный венок, как щит, которым она прокладывала себе дорогу. Прохожие ей уступали место, сторонились, а Вовка распластался поперек дорожки и бабка с венком упала на него. Я поспешил поднять бабку и венок из раскрашенных чернилами стружек, который нисколько не пострадал, но бабка кричала на всю улицу:
— Ух, каких хулиганов наплодили…
Вовка вскочил, испуганно моргал глазами, спрятался за меня. На крайне непедагогические причитания бабки я только неодобрительно качал головой, пытаясь молчаливо уладить конфликт. Меня сдерживал венок в руках бабки, а она по–своему поняла мое терпение и с таким воинственным видом наступала на нас, что нам пришлось пятиться назад в снежный сугроб.
— Нехристи несчастные, с ног сшибают старого человека… — расходилась бабка.
Своими маленькими, прищуренными глазами, в которых мигали злые огоньки, она искала Вовку, заглядывая за мою спину.
— Извините, мальчик поскользнулся…
Я взял Вовку за руку и поспешил с места происшествия. Пожурил его, чтобы он был повнимательней на улице. В ответ Вовка только шмыгал носом.
Проходя мимо трамвайной остановки, в том месте, где трамвай описывал широкий круг перед нагромождением киосков, я увидел лежавшего на снегу пьяного мужчину. Его протянутые ноги почти касались трамвайных рельс. Длинное замусоленное пальто на пьяном было расстегнуто, полы разлетелись в разные стороны, рубашка подвернулась так, что виднелся посиневший от холода живот. Скрюченные пальцы красных рук как грабли лежали в снегу. Рядом стояли мужчины, поджидая трамвай, спокойно курили, безразлично поглядывая на пьяного. Настойчиво дребезжал звонок. Не доезжая до остановки, вожатая остановила трамвай, придерживаясь за поручни у двери, властно крикнула:
— Эй, мужики, ну‑ка оттащите его!..
Двое неохотно бросили сигареты, подхватили под руки мертвецки пьяного и поволокли к киоску «Пиво», присло
нили спиной к покрытой морозным инеем стенке под окошком, из которого валил пар.
Вожатая, не похожая на женщину, в мужской шапке и черной шинели, как атаман стояла в дверях вагона и со злорадством наблюдала за этой сценой, приговаривая:
— Хорош… Ну и нажрался, паразит! Застегните ему штаны. Он же весь мокрый, а то отморозит и нечем будет жизнь скрасить!
Кто‑то на остановке загоготал, другие отвернулись, будто не слышали.
Вовка шел позади меня, тащил за собою санки, все видел и слышал. Мне как‑то хотелось заслонить собою эту сцену, но я мог только крепче сжать его маленькую, хрупкую руку и этим как‑то отвлечь его.
— А вон еще такой же бухой, — показала ключом вожатая на пьяного, который цеплялся за забор, но еще держался на ногах.
Мороз пощипывал пальцы и уши, а он, упираясь головой в забор, был без шапки. Прохожие не обращали внимания ни на того, который сидел у киоска, ни на этого, медленно приближавшегося к сидячему. «Наверно, дружки пили вместе» — подумал я.
Вожатая вышла из вагона и, протирая покрывшиеся инеем стекла кабины, бубнила простуженным голосом:
— Нажрались, черти… Вагон, что, должен стоять из- за них, или как лошадь объезжать? Посмотри на них! Другие бы концы отдали, а таких никакая зараза не берет.
Я поспешил с Вовкой свернуть с трамвайной улицы, поднял воротник пальто, закинул руки назад и так шел со своими думами, ни на кого не глядя.
— Что мимо проходишь? — окликнул веселый голос.
Я оглянулся. Рядом стоял Чайкун. Да, Семен Чайкун,
бывший сослуживец. До меня доходили слухи, что он работал где‑то на рынке. Накинутое на нем, как на распялке, пальто с пожелтевшим от курева серым каракулевым воротником, насквозь пропахшим табаком, было застегнуто на единственную пуговицу, повисшую на ниточке. На месте других пуговиц виднелись только оборванные нитки. Я с ходу стал корить его за такой вид и за то, что он был пьян.
— Говори, что хочешь, все будет правильно. Но — не мог! Кореш угостил. Как отказаться? От угощения не отказываюсь — это мое правило. На доброту людей нельзя отвечать слюнтяйством. Надо быть рыцарем!
— Выпивохой, а не рыцарем. У тебя же язва, ранение.
— Правильно. В этом вся философия. Язва, а у меня принцип — я не отказываюсь. Сам себе причиняю боль, а пью. А почему? Только без проработки. Не люблю слишком умных. Попробуй ответь.
Семен не давал сказать мне слова. Рассуждал громко. На нас смотрели. Мне хотелось быстрее уйти от него, увести Вовку, чтобы он не слышал его «философию».
— А доктора зачем? — спрашивал Чайкун. — Пусть лечат. Мое дело пить, а их дело лечить. Что с меня возьмешь? Ничего. Что, не так? Только давай без проработки. Я все знаю и понимаю. На раздумье тебе скажу, от чего ты ахнешь. Желудок‑то мой! И у меня болит. И молчи… Я все наперед знаю, что ты скажешь.
Семен, кажется, чем больше говорил, тем сильнее пьянел. Он стал пошатываться, лицо его не горело, а синело. Глаза на какое‑то время застывали в одном положении, язык заплетался. Чайкун впал в плаксивость. То он жаловался на свою судьбу, то проклинал жену, а потом вдруг стал с умилением говорить о маленьких внуках.
— Только они ждут деда. А так все осточертело. Нет у меня дома. А раз дома нет, и жизни нет. Бродяга, вот кто я. Заглушить боль в нутре можно только винцом. Другого эликсира еще не придумали. Бросить бы все к черту и куда глаза глядят. Кабы не внуки, убежал бы. Они ждут деда. Вот купил им леденцов. Угощайся, — протянул он сначала мне на ладони липкие леденцы вперемешку с табаком, а потом Вовке, но он отвел руку назад.
— Спасибо. Я тут по делу спешу, извини, — пытался я как‑то прервать этот разговор.
— Да брось ты!.. Пойдем по сто фронтовых тяпнем. Закусим холодцом. Могу достать и тебе холодца! Сколько хошь? Ну?.. Кореш работает вон в том киоске. Зайдем к нему. Вот там все и объясню… Когда тяпнешь, все ясно. Пойдем!
Семен ухватил меня за руку и потянул за собой. Я ступил решительно, оторвался от него, облегченно вздохнув. Больше до меня не долетали сивушные пары. Вовка помогал мне оторваться, тянул за другую руку.
— Тоже мне, интеллигенция, — послышалось мне с издевкой вдогонку. — И отпрыск такой же…
Я никак не мог понять, когда успел Чайкун пристраститься к водке. Раньше видел его всегда подтянутым, даже модником, любившим каждый день менять галстуки.
«Что случилось с ним? — думал я по дороге. — Может, его работа на рынке или кореш споил? А может, довела жена, побывавшая в психиатрической больнице?»
На душе стало мутно, чувствовал только маленькую Вовкину руку и крепче ее сжимал. Одни мне уступали дорогу, другие толкали, не моргнув глазом, и не извинялись.
Я поднял глаза, когда чуть не столкнулся с шедшим мне навстречу мужчиной. Прямо на меня налетел Виталий Рыжих, мой бывший сосед по квартире, с тяжелой хозяйственной сумкой в руках. На его лице стало еще больше рыжих веснушек, а виски и брови, как мне показалось, стали кирпичного цвета. Фамилия прямо‑таки запечатлелась на его внешности. Много ему приходилось выслушивать из‑за этого совпадения всякого рода сравнений, острот, но он, никогда не унывающий, не обижался и это спасало его. Все разговоры он пропускал мимо ушей и от того они как бы обходили его стороной.
— Сколько лет, сколько зим, — как всегда с улыбкой начал Рыжих. — Вот, был на рынке. Битый час стоял на морозе за мандаринами. Не досталось… Пропади они пропадом, можно жить и без них! Вот, нагрузился картошкой.
— Померзнет, — пришлось промолвить, чтобы не разойтись молча после встречи с Чайкуном.
— Да нет. Я на трамвае. Ну, а как ты? Отделом закручиваешь?
— Да что‑то вроде этого…
— А я все сметы пересчитываю, урезаю, согласовываю, визирую, возвращаю. Малец твой? Похож. Сидел бы дома и учил уроки, чем на улице мерзнуть. Ну, заходи, если что…
После этих слов Рыжих заторопился со своей тяжелой сумкой. Он и ранее, при любой встрече, всегда мне говорил это свое — «заходи». Оно стало у него обязательным в завершении любого разговора. Чего‑то бы не хватало в нем без этого слова, как карты в колоде. Я ему ничего не ответил, зная, что его приглашение ни к чему не обязывает. И Рыжих отлично знал, что я к нему не заходил и не пойду и от этого мне стало еще больше не по себе.