… Фанни Каплан попала в отряд к Григорию Семенову не сразу, хотя всегда активно боролась за идеи партии социалистов-революционеров, попранные, по ее твердому убеждению, большевиками в Октябре 1917 года. Еще на VIII Совете ПСР она, преодолевая робость, с помощью старого эсера Алясова познакомилась с бывшим депутатом Учредительного собрания Вольским.
Она подошла, назвалась каторжанкой из Акатуя, попросила дать ей какое-нибудь стоящее дело. Пояснений для Вольского не требовалось: дело на языке эсеров, еще со времени их предшественников, обозначало никак не пропаганду, не агитацию, не организационную работу, но только террор. Вольский это понимал. И Каплан понимала. И Алясов понимал. Вольский предложил Каплан встретиться после окончания работы VIII Совета. И снова Каплан пришлось преодолевать робость и еще раз подходить к понравившемуся ей Вольскому. И снова он высказался неопределенно, туманно. Сказал, что для громких дел не пришло еще время. Центральный комитет и он, Вольский, непременно вспомнят о ней, когда нужно будет послужить революции делом…
У Вольского хватило чуткости спросить, откуда она приехала в Москву, как устроена с жильем, где питается, на какие средства существует? Узнав, что она приехала из Симферополя и в Москве находится, что называется, на птичьих правах, определил ее на квартиру к юристу К.И. Рабиновичу. Константин Исаакович к делам Фанни Каплан да и к ней самой повышенного интереса не проявлял. Иногда, правда, заходил в ее комнату, они обменивались приветствиями, вели общие разговоры. Большую часть времени хозяин пропадал в юридической конторе, а дома отсиживался в своем кабинете за чтением судебных материалов.
Не сошлась близко Каплан и с хозяйкой квартиры. Старалась избегать с ней разговоров, не оставаться подолгу наедине, не задавать никаких вопросов и не разглагольствовать о своем прошлом. Вообще не хотела быть для хозяев квартиры навязчивой и, тем более, обузой. Рабиновичи не обижались. Понимали — перед ними человек трудной судьбы. За плечами 11 лет каторги. Взяли ее на содержание. Оплатить это помощью по хозяйству Каплан не могла. Никогда им не занималась. Позавтракав на скорую руку, она уходила в город. Отдельные дни проводила в Сокольническом саду, спешила наверстать упущенное за долгие годы тюрем — вдоволь надышаться свежим воздухом и насладиться общением с природной.
Вспоминая осторожничанье Вольского и других руководителей партии эсеров, с которыми она разговаривала в Москве, Каплан недоумевала: почему ей не дают задания, не привлекают к активной борьбе с большевиками? Не верят?! В таком случае остается действовать самой. Слава богу, кроме эсеров, в Москве есть и другие патриоты…
Каплан трудно пережила разгром Учредительного собрания. Горела желанием свершить возмездие. Убить Ленина. Поддержки у Вольского не встретила и, обуреваемая жаждой действий, еще до встречи с Семеновым, создала в Москве свою террористическую группу. Завербовала старого каторжанина Павла Пелевина, бывшего матроса, без четких мыслей и прочных убеждений. Привлекла Владимира Рудзиевского, присяжного поверенного с белогвардейским оттенком и эсерствующую девицу Марусю, не знавшую своей подлинной фамилии, истинное дитя панели.
Представление о терроре у сподвижников Фанни Каплан было совершенно диким. Пелевин считал возможный отравить Ленина, вложив что-нибудь соответствующее в кушанье. По мнению Рудзиевского, к Ленину надо было подослать врача, который привил бы ему опасную болезнь. Маруся намеревалась убить Ленина кирпичом из-за угла.
Конкретного плана покушения террористы не имели, но на всякий случай обзавелись бомбой. Хранилась она у Каплан. Позднее Фанни передала бомбу Семенову на явочной квартире в Сыромятниках…
Коноплева про себя отметила, что у Каплан одно плечо выше другого. Природа словно умышленно обошла вниманием эту женщину. Впрочем, когда она усталым движением бледной руки сняла косынку, на костлявые плечи упала тугая волнистая коса. Коноплева даже вздрогнула. Черная змеевидность косы еще резче подчеркнула отчужденность и замкнутость Каплан.
Пожизненную или как ее называли "вечную" каторгу Каплан отбывала с Марией Спиридоновой и Еленой Ивановой в Мальцевской тюрьме, а затем — в Акатуе. Здесь она окончательно порвала с анархистами и примкнула к эсерами После Февральской революции получила амнистию. Жила некоторое время в Москве, потом уехала в Крым, жила у подруги — каторжанки Фанни Ставской. Вернулась в Москву. Повстречала немало знакомых — бывших политкаторжан. Ни с кем из них близко не сошлась, а включилась в террористическую работу. Вскоре выяснилось, что на этом поприще не оказалось ей равных…
В тусклых глазах Каплан — ни огонька, ни мысли. Почти не выпускает из тонких бескровных губ папиросу. Куда девалась ее былая живость? Понимала ли она опасность, навстречу которой шла? Безвестная, некрасивая, больная, она была нужна только партии. Кто убьет Ленина? Кто может остановить этого колосса? Только Каплан. Ее рука не дрогнет. Она не намерена ни спорить, ни обсуждать эту тему.
Каплан знала, что самым яростным противником Ленина является Абрам Гоц. От одной мысли, что Ленин стал Председателем Совета Народных Комиссаров, он приходил в бешенство. Малейший успех большевиков раздражал и мучил. Гоц принимал отчаянные попытки устранения Ленина от руководства революцией. Все они заканчивались провалами. И вдруг в отряде Семенова появилась Каплан. Находка для партии эсеров. Семенов твердо уверовал в новоявленную Шарлотту Кордэ и рассказал о ней Абраму Гоцу и Дмитрию Донскому.
По совету Гоца глава московских эсеров Донской решил встретиться с Фанни Каплан. Не похудеет же он от того, что лишний раз назовет Каплан "надеждой революционной России", "звездой народовластия". Возвеличит уголовное убийство до "героического акта" во имя Родины и Свободы. Нет, не похудеет…
У Смоленского рынка, там, где за недостатком мест в торговых помещениях еще недавно продавали прямо с возов разнообразную снедь, торговали вразнос бойкие лотошники, а сейчас примостилась барахолка. На бульварчике, покрытом тусклой пылью, усеянном шелухою от семечек, на облезлой лавочке сидели трое.
Никто не обращал внимания на этих людей, ничем не выделявшихся из тутошней публики. Один, это был Семенов, — обликом похож на мастерового из удачливых — усики в ниточку, жесткий котелок на голове. При кожанке, а вместо манишки — сатиновая косоворотка. Ну и пусть, если так ему хочется. Другой — в офицерском френче, но, кажется, с чужого плеча. Не видно, чтобы спарывались погоны. Когда их спарывают, остается невыгоревший след. В офицерских ремнях с портупеями, в фуражке без кокарды, в безоправном пенсне, не "чеховском", с дужкой, а простом. И, наконец, то ли барышня, то ли дама, она близоруко щурилась и то и дело перекидывала с груди на спину черную длинную косу.
Лавка была простецкая, без спинки, изрезанная перочинными ножами. Семенов сел так, чтобы видеть бульвар и рынок. Прошел какой-то оборванец с тоскливой, чахоточной обезьянкой на руках. Спросил, не купят ли ее почтенные господа. Услыхав отказ, смачно выругался. "Чего только на Руси не увидишь", — сказал Семенов, лишь бы что-то сказать. Разговор не клеился. Все трое почему-то испытывали неловкость. Ее разрядил Донской, как самый старший, что ли? Он поправил портупею, чиркнул сделанной из винтовочной гильзы позеленелой зажигалкой — курил не махорку, папиросы — и кратко, повелительно приказал, чтобы Фанни Ефимовна рассказала о себе.
Готовая к этому неизбежному вопросу — уже довелось "исповедоваться" и Коноплевой, и Семенову — она потеребила тяжелую косу, моргнула близорукими глазами и с неожиданной откровенностью начала:
— Родилась в большой семье. Какая бывает семья у бедного еврейского учителя? Детей полна куча. Нужда — непролазная. Но отец — Каплан вдруг застенчиво улыбнулась — дал мне приличное домашнее образование. Пристально посмотрела на Донского и со значением добавила: