Что касается описываемого происшествия, оно, безусловно, протекало с полною психологической закономерностью. Если в моем описании будут отсутствовать отдельные звенья, это исключительно обусловлено несовершенством человеческой памяти, которая не в состоянии с достаточной точностью восстановить весь процесс. В действительности же работа сознания никогда не протекала во мне с такою исчерпывающей ясностью, как в ту ночь, с половины двенадцатого до четверти первого. Самое подсознание — эти темные и весьма подозрительные подземные ключи и колодцы — самое подсознание было в этот период… Однако я забегаю вперед.

Итак, к четверти двенадцатого положение сводилось: я сижу на кровати, досадуя на предстоящую починку подтяжек, не раздеваясь далее, но и не приступая к работе. Мои мысли уже перешли от подтяжек к завтрашней службе. Ясно вижу картину: я вхожу в канцелярию — довольно большая, высокая комната с синими обоями, справа окно. Толстая сослуживица уже наклонилась к счетной машинке. В углу барышня — тук-тук — начинает печатать. Потноватое рукопожатье соседа, зевок рыжего vis-a-vis* [* Vis-a-vis (фр.) — напротив.].

— Ну, как?

— Что-то холодно у нас здесь сегодня…

Достаются из ящика бланки (ящик чуть нажимает живот — острым краем по тому уровню, где слепая кишка), придвигается стул (всегда одним и тем же движеньем — большое напряжение над коленями, тело приподнимается, обеими руками снизу за стул — и вперед, под себя). Затем — перо, карандаш, арифмометр… «Четыреста семьдесят пять на 14» и «четыреста семьдесят пять на 12,03…».

Служба как служба. Но, если подумать, что это длится уже восемь лет и будет длиться еще… десять… двадцать… От этой мысли у меня всегда поднимается ощущение какой-то бесцветной тоски. Немножко тошнит, чуть-чуть спирает дыханье. В глазах встает образ: голубоватое, пустое пространство, вроде пустыни, но без горизонта — окружность пропадает в тумане; в этой пустыне, ножками погружаясь в ничто, — стол, я у стола, справа — окно и видимый краем глаза расплывчатый контур соседа. И арифмометр, и бланки, и бланки, и бланки. Холодновато, безнадежно и пусто…

Не могу сказать, чтобы в этот вечер ощущение было особенно сильно. Но, несомненно, оно было как-то ярче, определенней, настойчивей… Без конца, без конца. Идиотство, ведь идиотство же, право! Ведь мне же совсем безразлично — сколько будет 475 на 14. Мне интересно читать, стихи сочинять. Встать в 9 часов, без будильника, покурить не спеша, посмотреть в окно, есть ли солнце… Мне интересно читать и писать, заниматься тем, что мне хочется… Совершенно не важно: полезны ли бланки или же нет, полезней они для вселенной и человечества, чем мои стихи, или нет. Совершенно не важно! Важно то, что считать мне не хочется, а стихи писать хочется. Вот и все. И какое, к черту, мне дело до всех арифмометров!.

Впрочем, не то. Хочу, не хочу — это далеко не каприз. Если бы я сознавал, что служба полезна, полезней стихов, я, кажется, смотрел бы иначе. Считать мне не хочется, скучно, но в душе, в глубине… Удовлетворенность была бы. Хоть и скучно, а надо. Я был бы спокоен, «согласен», не приходилось бы гнать и сжиматься, гнать и сжиматься: дальше считай!

— Не могу!

— Дальше считай!

Но вот что: я глубоко убежден, убежден всем существом — и чувством и разумом, — что все мои бланки никому не нужны. Совершенно никому не нужны. Может быть, ну в лучшем случае на 5-10 %. А остальное? Вращение колеса в американской тюрьме. Преступника ставят на край колеса, под его тяжестью колесо начинает вращаться. Чтобы сохранить равновесие, преступник должен идти и идти, подниматься по ступенькам на колесе всё выше и выше, а оно под тобою уходит… Говорят, всё наказание, вся отвратительность — в полной никчемности. Только вертеть и вертеть — никаких результатов.

То же самое все эти бланки. Что-то подобное нужно. Нужно считать и высчитывать, мерить эти гектары земли… Но вся организация, весь аппарат… На 9/10 работа излишняя. Праздник, бумагомазанья. Казенщина и формалистика.

Когда-то требовалось, было начато, двинуто. Раздулось до огромных размеров, целое учреждение, три этажа. А дела — на пять человек. Раздуто недобросовестностью, главное — глупостью. Ведь ясно же: шеф, вот толстый в очках, ясно же — он просто глуп. Непроходимо и безнадежно. А присылает бумажку: здесь неверно сосчитано. Пересчитайте. И я — пересчитывай…

Не нравится, так уходи. Просто сказать. Но вот — есть препятствие. Простое и непобедимое: кушать хочется. Считай — будешь есть. Не будешь считать…

Идиотство. Каждый день — ешь. Мне не надо котлет. Я совершенно есть не хочу, я хочу читать. Вот — лежит на столе. Но «закон»: не поел — и умрешь. И не сможешь читать. Или — и стихи, и котлеты, или — ни того, ни другого. Выбирай. Читать, только читать — невозможно. Надо есть. А есть — значит, бланки и служба.

Издевательство. Что за глупый «закон». Ничего мне не надо, оставьте меня в покое. Не надо еды, только стихи. Нет — нельзя. Ешь котлеты, закону

Недоразумение какое-то. Рождаюсь и вижу: я — единственный, центр, Люди? Другие? Да ведь это ж совсем не то же, что я. Вон они — маленькие, ходят в глазу у меня. А я, я — совершенно иное. Глаз прищурить, скосить — и нос! — нос поперек целого неба. Звезды, небо — всё во мне, всё для меня. Уж потом — умозаключение, рефлексия: другие люди таковы же, как я. Значит и я — такой же ничтожненький, маленький. Но это умозаключение, а непосредственно данное, первое? Факт основной и незыблемый, только затертый, придушенный этой самой рефлексией, — факт основной: я — это всё. Я — единственный. Бесконечный и вечный. Навсегда и во всем. Представьте, что вы уничтожились. Что умерли, скажем. Что тогда? Представьте!

— Невозможно представить.

Солипсизм. Не философский, абстракция, рассуждение, а фактический, реальный, чувствуемый всем существом. Первая и несомненная истина. Отрешитесь от накипи, забудьте вбитые в лоб предрассудки: другое, соседи, дома. Вернитесь к исходному, очевидному, первому. И ясно почувствуете: Я — один, Я — совершенно другое, чем все. Я — единственный…

И вот недоразумение. Противоречие безвыходное: я — единственный, всемогущий и вечный — и вдруг, на тебе, иди и считай.

— Зашивай подтяжки.

— Не хочу!

— Тогда сиди без подтяжек. Ешь!

— Не хочу.

— Тогда умирай…

Я пишу прозу, стихи. Я твердо верю: кто-то, читая, воспримет. Какой-то след сохранится. Совершится какой-то нажим, чуть заметно сдвинется вселенная в сторону. На волосок повернет в направлении, куда я ее поворачиваю. Когда-то и где-то — в будущем, может быть, неизвестно где и когда, — результат обнаружится. Может быть, совершенно конкретно — ну, скажем, упразднится одно идиотское учреждение, вроде моей канцелярии, или люди придумают подтяжки более прочные. Знаю и верю, что влияние скажется. Но когда?

Нетерпение подхлестывает. Ждать, писать, писать, ждать. До каких же пор, чёрт подери! Иногда хочется, как Раскольников: «Взять хор-р-р-ошую бата-ар-рею! — и в правого и виноватого. Тарарах!» По тому же толстому шефу в очках! Трах-тарарах! «Подчиняйся, дрожащая тварь!»

Нет, не то. Этого мало. Не картечь, что-то другое. Простое, прямое и еще более сильное. Только взглянул, захотел… Взглянул — и все колени… Так, так, ты прав, ты — единственный! Вот чего хочется.

Не знаю, достаточно ли верно передаю я ход моей мысли. Эти мысли приходили и прежде не раз, возможно, что путаются. Но мне важно одно — передать настроение. Настроение же было приблизительно это. Помню, я несколько раз еще повторил Ходасевича:

Перешагни, перескачи.
Перелети, пере… что хочешь —
Но вырвись: камнем из пращи.
Звездой, сорвавшейся в ночи…

Повторяю, и ход мысли, и все настроение не были новы. Не было новым даже и еще одно чувство… Чувство, которое я испытывал раньше уже, но которое лишь теперь привело к таким результатам. Которое на этот раз выступило так особенно остро.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: