— В этом нет никакой нужды.
Он засмеялся:
— Пообедаете со мной сегодня?
— Спасибо, мистер Лестер…
— Саймон.
— Саймон, но, может быть, я должна, я имею в виду…
— Тогда прекрасно. В вашем отеле?
— Послушайте, я не сказала…
— Вы мне должны, — сказал Саймон холодно.
— Должна? Нет! С какой стати вы это решили?
— Как плата за то, что вы меня подозревали, в чем бы вы меня ни подозревали. — Мы взбирались по узкой улочке Криссы и, когда проезжали освещенный магазин, он посмотрел на часы. — Сейчас почти семь. Вы согласитесь пообедать через полчаса?
Я сдалась:
— Когда вас это устроит. Но это не слишком рано для Греции? Вы такой голодный?
— В разумных пределах. Но дело не в этом. У меня намечены дела на сегодняшний вечер.
— Понятно. Ну что же, для меня это не слишком рано. Я сегодня почти не ела и слишком боялась, чтобы и от этого получать удовольствие. Поэтому спасибо. В «Аполлоне», вы сказали? Вы сами там не остановились?
— Нет. Когда я приехал, отель был переполнен, и мне позволили переночевать в студии на горе. Вы, наверное, ее еще не видели. Это большое уродливое здание в ста футах над деревней.
— Студия? В смысле художественная студия?
— Да. Не знаю для чего она предназначалась изначально, но сейчас там останавливаются только художники и студенты, у которых нет денег на гостиницу. Я там не совсем законно, но очень хотел быть в Дельфах и несколько дней ничего не мог найти. Когда я там устроился, оказалось, что студия мне очень подходит. Сейчас там, кроме меня, есть только один житель: молодой англичанин, художник… Очень хороший, хотя и не разрешает так говорить.
— Но вы же все-таки имеете отношение к искусству. Как преподаватель классики…
Он искоса посмотрел на меня:
— Я здесь не для того, чтобы изучать классику.
— О!
Крайне беспомощное замечание, я надеялась, что оно не прозвучало, как вопрос, но оно повисло между нами, явно требуя ответа.
Саймон сказал неожиданно в темноту:
— Мой брат Михаэль был здесь во время войны.
Крисса теперь оказалась внизу. Вдалеке слева, как бусины под тонкой луной, горели огни Итеа.
Он продолжал так же совершенно невыразительным голосом:
— Какое-то время он служил в Пелопоннесе офицером связи — связывал наших и греческое сопротивление. В сорок четвертом году он жил в Арахове у пастуха Стефаноса. Я сегодня его и искал, но он уехал в Левадию и ожидался только вечером — так, по крайней мере, мне сказала женщина его дома.
— Женщина его дома?
Он засмеялся:
— Его жена. В Греции все должны относиться к чему-то, мужчину вспоминают, объединив с местом его пребывания, а женщину — с мужчиной, которому она принадлежит.
— Верю. Это, очевидно, придает смысл ее несчастной жизни.
— Ну конечно… В любом случае я сегодня вечером опять еду в Арахову.
— Значит, это паломничество, как у всех — паломничество в Дельфы?
— Можно сказать и так. Я приехал умиротворить его тень.
У меня перехватило дыхание.
— Извините. Какая я идиотка… Я не поняла.
— Что он умер? Да.
— Здесь?
— Да. В сорок четвертом. Где-то на Парнасе.
Мы повернули последний раз перед Дельфами. Слева сияли освещенные окна роскошного туристского павильона. Справа тонкая луна умирала в россыпи звезд. Море слабо светилось внизу черной лентой. Что-то заставило меня сказать:
— Саймон.
— Да?
— Почему вы сказали умиротворить?
Молчание. Потом он заговорил легким тоном:
— Я расскажу вам об этом, если смогу. Но не сейчас. Уже Дельфы, я оставлю машину и вас около отеля и присоединюсь к вам через полчаса. Хорошо?
— Хорошо.
Машина встала на старое место. Он обошел вокруг и открыл для меня дверь. Только я собралась повторить слова благодарности за все дневные приключения, как он засмеялся, помахал рукой и исчез в темноте рядом с отелем. С ощущением, что события развиваются слишком быстро для меня, я повернулась и вошла внутрь.
5
Каких бы страхов у меня не было по поводу пасмурного воздействия меланхолического паломничества Саймона на мой первый визит в Дельфы, они рассеялись, когда я вышла на террасу отеля. Семь тридцать — очень рано для Греции, поэтому только один стол был занят, причем англичанами. Я села под платаном, на ветвях которого висели фонарики и крайне интеллигентно покачивались, и увидела Саймона в группе неимоверно веселых и шумных греков.
Они окружали грязного светловолосого мальчика-путешественника, с замученными до красноты глазами и очень маленького и спокойного ослика, почти спрятанного под неправдоподобно нагруженными корзинами. Там были ящики, маленький складной мольберт, грубо завернутые холсты, спальный мешок и довольно неаппетитного вида большая черная буханка хлеба. Половина молодежи Дельф, как насекомые на мой лимонад, собрались глазеть на мальчика, смеяться, говорить на плохом английском и хлопать его по спине — без последнего он явно с удовольствием бы обошелся. Он падал от усталости, но реагировал на встречу с белозубой улыбкой на небритом лице. Саймон тоже хохотал, тянул ослика за уши, но скоро увидел меня и поднялся на террасу.
— Извините, долго ждете?
— Нет, только что спустилась. А кто это, новый Стивенсон?
— Именно. Датский художник, он вместе с осликом долго шел по горам, там и спал. Он только что из Янины — это очень далеко и по диким местам. Греки любят странников. Здесь — конец его пути. Он переночует бесплатно в студии, продаст ослика и поедет на автобусе в Афины.
— Увидев мольберт, я подумала, что это ваш английский приятель из студии.
— Нигель? Нет, он на такое приключение никогда не пойдет, не хватит уверенности в себе.
— Но вы сказали, что он хороший художник?
— Думаю, хороший. — В это время он передал мне меню, оно оказалось на греческом, и я молча вернула его обратно. — Он убедил себя или поверил какому-то дураку, что его стиль никуда не годится. Он действительно вышел из моды, но мальчик рисует, как ангел — не слишком много цвета, но очень уверенно и нежно. — Он дал мне меню, я вернула. Он задумчиво посмотрел на написанные там колонками слова и цифры. — Хм. Да. Ему сказал какой-то придурок, что стиль у него женственный, и теперь он старается рисовать по-другому, но это не для него. К тому же он в Дельфах слишком долго и связался с недостаточно хорошей для него девушкой. Она уехала, а меланхолия осталась. Последние три дня я его утешал…
— Или воспитывал?
Он засмеялся:
— Если хотите. Он во многих смыслах очень молод, а привычки умирают трудно. Очевидно, что нужно как-то помочь, но я совершенно не уверен, что вообще можно помочь художнику даже в самое хорошее для него время. А в самое плохое они впадают в род дикости духа, так что слушатель даже с наилучшими намерениями, почти ничего не может понять.
— Так плохо?
— Да. Я говорил, что он хороший художник. Мучения, по-моему, пропорциональны таланту… Послушайте, что вы собираетесь есть? Почему вы ничего не выбираете?
И он дал мне меню. Я терпеливо отдала его обратно.
— Скоро умру с голоду. Но вы смотрели на это проклятое меню? Я узнаю здесь только картошку, помидоры и лимоны и категорически отказываюсь быть вегетарианцем в стране, где произрастают замечательные кусочки баранины на палочках с грибами между ними.
И мы наконец сделали заказ, поели и выпили, к счастью меня не раздражает оливковое масло и я обожаю греческую кухню.
Все время, пока мы ели, мой новый друг безостановочно говорил, ни словом ни касаясь своего брата. О собственных несчастьях я вспомнила, лишь когда проезжающий мимо грузовик замедлил ход, чтобы объехать тот самый автомобиль. Саймон заметил мой взгляд, спросил:
— Все еще мучает совесть?
— Да уже не так. Места нет. Спасибо за обед, было здорово.
— А что если… — произнес он задумчиво и примолк.
Я сказала также задумчиво:
— А далеко пешком в Арахову, да?