Я еще бормотал какие-то слова. У меня есть свои слова. Надежность этих слов. Когда я пускаю их в дело, уже знаю – не отверну. Эти слова определяют яркость моих чувств. Чем мощнее этот импульс чувств, тем полнее они впрягаются в работу. И я впрягся в свои мышцы.
Я снял вес ногами. Руки лишь держали штангу. Я запретил рукам быть напряженными. Руки держали вес, но не работали.
Штанга сделала меня горячим и очень твердым. Мышцы выложили меня.
Я стал вводить в работу спину. Ноги работали в режиме максимальной отдачи. Я увеличил скорость движения, и штанга мгновенно прибавила в весе. Но мышцы полнее отдали свою силу, и натяжение тут же ослабло. Штанга набирала скорость, осаживая меня.
Я впрягался в новые большие мышцы. Штанга сбрасывала тяжесть в назначенных мышцах. Движение было легким и изящным. Мне нравилось это движение. Я вписывался в него очень точно.
Я оседал в свои мышцы, проваливался в надежность мышц. «Замок» обеспечивал прочность хвата. Я не думал о «железе». Я набирал ритм усилия.
Я провернул ладонями гриф и грудью пошел под него. И я услышал все суставы. Как бы согласованно и пластично ни стыковались элементы движения, а этот момент всегда обозначают суставы.
«Железо» еще не успело вернуть свой вес, оно еще рвалось вверх. Я поймал его, слегка отвел плечи и направил локти вдоль туловища.
Я выполняю жим по-своему. Обычно в жиме не работают грудные мышцы. Но я изменил старт. Я чуть больше стал отводить плечи. Это создало возможность для участия грудных мышц в жиме. Я нашел для жима новые мышцы. Я резко увеличил мощность этого усилия. Всю работу на тренировках в жиме я стараюсь свести к жиму лежа на наклонной доске. Это лучшее упражнение для тренировки грудных мышц. И я добился того, что мои грудные мышцы, мышцы плеч и рук приближаются по силе к мышцам ног. В честном силовом жиме, не таком, как у Клода Бежара, мне нет равных. И даже Торнтон не смог бы со мной конкурировать…
Я напряг бедра, расслабил кисти, опустил плечи. Я лег на позвоночник, уперся в него.
Я уловил движение рук судьи. Это была команда на жим.
Я вложил в срыв всю совокупную энергию мышц плеч, рук и груди. От высоты срыва зависел успех. Если он высок, мышцы оказываются в наивыгоднейшем положении. И развивают наибольшую мощность. Я снял штангу высоко и точно.
И я впрягся в жим. Мышцы туже и туже стягивали меня. Я чувствовал, как мышцы становятся тверже. Они становились тверже с каждым мгновением, быстрее каждого мгновения. Меня задвигала жесткость мышц.
Я знал, когда мышцы окаменеют, усилие иссякнет. Я знал, когда меня стиснет твердость мышц, все будет кончено. И я гнал «железо», запрещая мышцам опаздывать с усилием.
Я слышал скорость штанги, примеривался к ней, узнавал ее – это был заданный ритм, мой ритм. На такой скорости штанга должна была пройти. И она прошла.
Я сделал последнее усилие мышцами спины и совместил свой центр тяжести с центром тяжести штанги. Вес был на прямых руках и застопорен.
Я ждал команды. Я догадался о ней по гримасе, которая исказила лицо судьи-фиксатора. И по тому, как зашевелилась темнота за его спиной, как зарябили вспышки блицев и ровно лежала штанга в моих руках.
Я опустил «железо» и осторожно глотнул воздух. Я не дышал все усилие. Я глотнул очень мало воздуха. Я проверял себя. Я сидел на корточках и делал вид, что закатываю штангу на середину помоста. Нет, я сработал точно и быстро – шока не было. Я отпустил гриф, выпрямился и повернулся к табло.
Три белые лампочки выдали команду победы…
В оскале мокрого бледного лица я узнал улыбку Семена. Он торопливо шел ко мне. Его плечо ерзало в нервном тике.
И тогда я впервые услышал зал. Теперь он не угрожал моим усилиям, и я пустил его в свое сознание. В черном провале за рампой голоса слились в вой.
– Пусть теперь работает, – сказал я. Я имел в виду Мунтерса. – Пусть! Теперь точка, не уйдет!..
И я почувствовал запахи. Привычные запахи всех залов. Воздух был разогрет прожекторами. Здесь на сцене он был сух и жарок.
Я стоял неподвижно. Я не выполнял жим, но «железо» не обошло меня. Я был с Каревым в одном измерении чувств. И я понял, он зацепился за верные чувства. Дело пойдет…
И я не ошибся, этот сутуловатый обилием мышц спины и плеч атлет был создан для поединка. Талантом борьбы была отмечена его сила.
Четыре с половиной часа выступали полусредневесы. И четыре с половиной часа Семен открывал для себя свою же силу. В ту ночь он был велик.
Я «менажировал» Семена на всех чемпионатах. Я не мог поступить иначе. Он верил каждому моему слову. И все его неудачи я растворял напряженностью своих чувств. Я знал, какими словами и как оживляют «железо». И еще я, наверное, умею «менажировать».
Я «менажировал» Семена на чемпионатах в Амстердаме, Москве, Софии и Чикаго… Чикаго! Безумный город, помешанный на машинах и рекламе. Огромный задымленный город. Город, у которого отнято небо и в жилах которого отравленная кровь нескончаемых забот…
В Чикаго Клод Бежар фуксами в жиме отыграл у Семена пятнадцать килограммов. И все равно Семен «съел» бы его, но в решающей попытке в рывке он поспешил встать и уронил уже взятый вес!
На другой год Бежар выиграл приз Москвы, и опять своими жульническими фуксами. Это второе поражение потрясло Семена. Он потерял веру в себя и в спорт. Какое-то время мы переписывались, но потом Семен вообще забросил тренировки и уехал из своего города. И теперь никто не знает его адреса…
На чемпионате в Вене Бежар проиграл венгру Чатари. Если бы поехал Семен, он выиграл бы у обоих, но он уже не тренировался.
В Берлине и Мехико первым стал поляк Осмоловский. У него было большое будущее, но он получил травму и не смог преодолеть боязни веса. Поэтому он плохо толкает вес с груди.
В прошлом году чемпионат мира снова выиграл Бежар, и снова своими фуксами. Он так овладел этим приемом, что судьи не успевают поймать подробности. Теперь многие практикуют фуксы. Золотые медали и слава нередко отмечают посредственную силу. Я устаю теперь не только от экспериментов, я вынужден защищаться от «фуксового» жима. В своих тренировках я делаю поправку на эту «фуксовую» силу своих соперников. И я работаю вдвое, втрое больше, чтобы уравнять шансы…
– Печень не барахлит? – спрашивает Поречьев. Он неторопливо одевается, насвистывая мелодии из оперетт.
– С чего? Ем в этих переездах, как манекенщица.
– А спал? – Поречьев разглядывает свои руки. Трехглавые мышцы у него сочные, ладные. Забавляясь, напрягает их. Они дрожат, набухают, перекатываются.
– Часа три.
– Ширков из «Спартака» рассказывал о каком-то Лешке Бовине…
– Сплетни, поди?!
– А ты возбужден…
– Длинный язык у Ширкова.
– Гриша свой. Просто предупредил.
– Когда предупреждают, это и есть сплетни. Все предупреждают, а в самом деле – это сплетни…
– Завтрак заказан, светлейший, – перебивает меня Поречьев и подмигивает. – На столах вина, жареная форель, оленина. Челядь ропщет. Капелла истомилась на хорах. – Поречьев ощупывает мои мускулы. – Будешь как зверь! Штангу перед посылом припечатай. Локти не завали.
Поречьев обнимает меня за плечи:
– Не дорабатываешь левой рукой. А хандру забудь! Ошибался я прежде? Нет! И этот рекорд наш! Поддай порезче, чтобы со звоном! Тоже мне рекорд…
Мы выходим в коридор. Поречьев запирает номер.
– Эх, быть бы тебе погрубее, – говорит он.
Я в жалобах, грубости, страданиях и вздоре людей. Они не знают меня – идут, разговаривают, смеются, читают, едят, курят, но я слышу их. Смутной тревогой, болью, раздражением встречаю и провожаю их. «Экстрим» обострил восприимчивость. Это мучительно, это ненужно. Я не подозревал, что чужие чувства можно слышать. Боль и беспокойство шествуют вместе с людьми, мнут меня, опаляют, отнимают покой. Лишь ограниченные и равнодушные люди как бы парят в пустоте выверенных чувств. Я не могу укрыться или вернуться в прежнее неведение слов. Все обыденные слова, жесты, выражение лиц и немота людей теперь травят меня.