Долина названа по имени маленькой речки с узким руслом — Уэд-эль-Алкум, неровные крутые берега которой поросли то здесь, то там олеандрами и другими красивыми растениями, но совсем нет деревьев; речка впадает в Шелиф у подножия Богара. Именно здесь на заре светлого и прозрачного дня я увидел первые палатки и стада верблюдов и с восторгом ощутил, что добрался наконец до патриархов.
Старый Хадж Мелуд, похожий на своего предка Ибрагима, Ибрагима Гостеприимного как называют его арабы, ожидал нас со своей змалой*; его сын Си Джилали специально приехал, чтобы проводить нас туда, где находится вся огромная семья. Хадж Мелуд принимал нас, по обычаю, рядом с дуаром, в больших палатках для гостей (гюятен эль-дьяф*), в окружении многочисленной свиты и с соответствующими случаю церемониями. Мы много ели и пили кофе из маленьких зеленых чашечек, на которых было начертано по-арабски: «Пей с миром». В самом деле, я никогда не видел ничего более мирного, более располагающего к питью с миром, не видел ничего более простого, чем картина, которая предстала перед нашими глазами.
Наши просторные палатки, между прочим, с красными и черными полосами, как на Юге, стояли на маленьком голом плато, на берегу реки. Их откинутые завесы, приподнятые палками, отбрасывали на голую площадку два квадрата тени, единственные на всем пространстве, испепеленном солнцем, по которому оно рассыпало дождь бледных золотых лучей. Стоя в квадрате серой тени и возвышаясь над всем вокруг, Си Джилали, его брат и отец — все трое в черном — безмолвно присутствовали на обеде. За ними на солнцепеке полукругом сидели на корточках люди в грязно-белых одеждах без складок, безмолвные, неподвижные, с полузакрытыми глазами. Слуги, одетые в белое и столь же безмолвные, неслышно сновали между палаткой и кухней, из которой поднимались две струйки дыма, словно два жертвенных дымка. В дополнение ко всему я мог видеть в проем двери уголок дуара, кусок реки, из которой пил табун лошадей, подале стада коричневых верблюдов с тонкими шеями, лежавших на бесплодных холмах, и землю, голую, как пустыня, светлую, как поля созревшего хлеба. И среди всего этого лишь клочок тени, где отдыхали путешественники, и легкий шум, доносившийся из палатки.
Картине, которую я пишу с натуры, не хватает величия, размаха и безмолвия. Мне хотелось бы запечатлеть ее самыми яркими красками и описать самыми простыми словами, но ограничусь одной фразой, в которой заключено все: «Пей с миром».
Долина Уэд-эль-Алкум, которая сужается и оголяется к югу, через три часа пути выходит к Шелифу и между Богаром и Богари пересекается, как я тебе писал, с другой долиной, совершенно безводной, идущей с востока на запад. Богар виден оттуда как сероватое пятно среди зелени на острой вершине горы. Деревушка же Богари, взгромоздившаяся на скалу, открывается слева лишь при вступлении в долину Шелифа, в глубине унылого, но сверкающего на солнце пейзажа. Поразительно, я никогда не встречал ничего подобного, даже не мог себе представить ничего более дикого — употребим это слово, которое мне нелегко выговорить. Обидно будет, если им станут пользоваться все, и так уж им злоупотребляют; к тому же слова грубы: они не выражают оттенков и обозначают только самый общий признак. Охарактеризовать действие солнца на эту пылающую землю, назвав ее желтой, — значит все испортить и обезобразить. Лучше уж совсем не говорить о цвете, ограничившись словами «очень красиво», оставляющими тем, кто не видел Богари, свободу выбора оттенков.
Белая деревушка с коричневыми и лиловыми вкраплениями стоит над оврагом, образующим сток, где чудом сохранились две-три зеленые смоковницы и столько же мастиковых деревьев, которые кажутся выточенными из куска порфира или агата, так богата их палитра — от оттенка винного осадка до кроваво-красного. Если не считать нескольких кустиков вдоль водосточных каналов, в Богари нет ни деревьев, ни травы. Песчаная в некоторых местах почва гола, как пепелище. Наш лагерь расположился у самой деревушки на утрамбованной площадке вроде базарной площади, где останавливаются караваны, приходящие с Юга. Со вчерашнего дня мы живем здесь в обществе ястребов, орлов и ворон.
Здесь приема нам не устраивали. Страна бедна. Вынужденные сами заботиться о своих развлечениях, мы пригласили на сегодняшний вечер из Богари танцовщиц и музыкантов.
Деревушка Богари служит местом торговых сделок и складом для кочевников, в ней много красивых женщин, прибывших сюда из районов Улед-Наиля, Аразлиа и других, где нравы легкие, и девушки, как правило, ищут счастье в соседних племенах. У жителей Востока существуют прелестные слова, маскирующие истинный род занятий этих женщин, и я, за неимением лучшего, буду называть их танцовщицами. Итак, перед красной палаткой, которая служит нам столовой, зажгли большие костры и послали человека в деревню. Все там уже спали, так как было десять часов, и, наверное, нелегко было разбудить этих бедных людей. Нам пришлось прождать час, прежде чем мелькнул огонь — яркая красная звездочка, передвигавшаяся в темноте в стороне деревни, затем мелодичный звук арабской флейты нарушил ночную тишину и известил нас, что приближается праздник.
Пять-шесть музыкантов с тамбуринами и флейтами, столько же скрытых под вуалями женщин и многочисленные сопровождающие, которые сами себя пригласили на веселье, появились наконец среди наших костров и образовали большой круг. Бал начался. Это не было похоже на полотна Делакруа. Все цвета исчезли, остались лишь контуры, либо затушеванные смутными тенями, либо прочерченные широкими полосами света, несравнимыми по фантазии и смелости. Нечто в стиле «Ночного дозора»[18] Рембрандта или, скорее, его незавершенных офортов. Головы в белых уборах, будто отсеченные наотмашь ударом резца, руки без тел, движущиеся кисти без рук, сверкающие глаза и белые зубы на почти невидимых лицах, часть одеяния, вдруг оказавшаяся на свету (а другой словно вовсе нет) и случайно выхваченная невероятной игрой матовых и чернильно-черных теней. Вызывающие головокружение, неизвестно откуда исходящие звуки флейты перекликались с ударами четырех кожаных барабанов, выделявшихся на самом освещенном месте круга огромными золочеными дисками, казалось, они подрагивают и звучат самостоятельно. Костры, куда подбрасывались сухие ветки, потрескивали, искрились, окутывались клубами дыма, расцвеченного раскаленными угольками. И вне этой странной сцены не было видно ничего: ни лагеря, ни неба, ни земли, повсюду — вверху, внизу, вокруг — царил мрак, та кромешная тьма, которая, наверное, известна потерявшим зрение.
Танцовщица, за которой наблюдали все присутствующие, двигалась ритмично, изгибаясь всем телом и часто притоптывая, она то запрокидывала голову в томном бессилии, то вытягивала и развертывала, как при заклинании, свои красивые руки (кисти рук, как правило, у них очень хороши). Несмотря на слишком явный смысл танца, эта танцовщица, пожалуй, могла бы с равным успехом играть как сцену из «Макбета», так и совсем другое. Это другое — в сущности, вечная любовная тема — дало каждому народу материал для фантазий и побудило все народы, кроме нашего, создать свои национальные танцы.
Тебе знаком мавританский танец. Он интересен более богатством костюма. Но в целом танец безвкусен, а то и просто непристоен.
Арабский танец — танец Юга — реально выражает с целомудренной грацией и с несравненно более отработанной игрой жестов пылкую драму, наполненную нежными перипетиями, без пошлостей, неприемлемых для арабской женщины.
Танцовщица сначала показывает, как бы поневоле, свое бледное лицо в обрамлении тяжелых кос, заплетенных с шерстяными нитями, пряча его наполовину под покрывалом, потом отворачивается, как бы смущаясь под взглядами мужчин, — все это с нежной улыбкой и изысканным притворством стыдливости. Затем, подчиняясь все убыстряющемуся ритму, она становится смелее, ее поступь оживляется, жесты становятся резче. И вот начинается патетическое действо между нею и невидимым возлюбленным, который говорит с ней голосом флейт; женщина убегает, она уклоняется, но вот нежное слово ранит ее в самое сердце! Она подносит к нему руку — не для того, чтобы пожаловаться, а чтобы показать, что она поражена, а другой, обольстительным жестом, с сожалением отстраняет своего возлюбленного. Теперь следуют лишь порывы, смешанные с сопротивлением; чувствуешь, что она привлекает, желая защититься, ее тонкое, гибкое и ласковое тело изгибается, выражая крайние переживания, и ее руки, выброшенные вперед для последнего отпора, бессильно опускаются.
18
«Ночной дозор» (Рота капитана Франса Баннингакока и лейтенанта Виллема ван Рейтенберга). 1642. Амстердам, Рейкс-музей.