Конрад ужаснулся — так ведь и переплет недолго порвать!
Охранник вдруг перестал трясти книгу и посмотрел в дверную прорезь на Конрада.
— Книгу ты получишь, а вот это — нет. — И кивнул на твердую обложку.
После чего, схватив другой рукой страницы, согнулся и с громким кряхтеньем рванул сначала лицевую обложку, потом корешок и заднюю обложку. Когда охранник выпрямился, лицо у него было красным, а сам он тяжело дышал. Охранник поднял повыше то, что осталось от книги: жалкие обрывки, разлетавшиеся в руках, с каплями застывшего клея, торчавшими отовсюду.
— Ну вот, это тебе можно. — Охранник сунул ворох кое-как державшихся страниц в прорезь; Конрад взял их. — В следующий раз скажи, чтобы присылали в мягкой обложке. В мягкой, понял? — сказал охранник и ушел.
Конрад постоял, сжимая в руках сильно потрепанную книгу. Он не сразу пришел в себя. Только что его оскорбили, унизили каким-то изощренным образом. Что за беспричинное, бессмысленное проявление силы! «Моя книга!»
Все еще прижимая к груди ворох листов, Конрад повернулся и посмотрел на сокамерников со слабой надеждой на сочувствие, хотя тех явно возмущал уже один только факт его существования. Оба сидели на нижней койке и смотрели на Конрада.
— Во бля! — сказал Шибздик, обращаясь явно не к Конраду, а глядя на гавайца. — Мне бы эту, бля, обложку… Так вот, чувак, к слову о железяке… Да и не обязательно железяка, просто какая-никакая крепкая, длинная штуковина… Это я узнал на собственном опыте, в первый же день как попал в тюрьму. Я был… — Шибздик умолк. Его взгляд затуманился, как будто он смотрел вдаль, а не на грязно-бурую стену в двух футах. Потом он глянул на Конрада. Конрад отвел взгляд и отступил назад, к стенке, где, сев на пол, уткнулся в ошметки книги. Он начал листать ее, придерживая разлетавшиеся страницы. Первая оказалась пустой. На следующей было написано одно только название: «Стоики»… Странно… Не «Стоики в игре», а просто «Стоики»… Между тем Шибздик, глядя на гавайца, продолжал:
— Я был тогда еще пацаном семнадцати лет, хотя смотрелся на все двадцать. Во мне фунтов сто было, а меня швырнули к трем накачанным хренам.
Шибздик тем же самым жестом, что и Пять-Ноль, показал, какие у них были бицепсы.
— Трешка пополос?
— Не, белые долбоебы. Не успел я сообразить, что к чему, как двое качков хреновых подмяли меня, а третий… третий хотел трахнуть.
Шибздик снова надолго умолк.
— Да, погано… А ведь он трахнул меня, Пять-Ноль, в самом деле. Те двое, они пригвоздили мне руки-ноги к полу, я ни черта не мог двинуться. Семнадцать мне тогда было. А потом вся троица завалилась дрыхнуть, прям как после сытного обеда. Ну так вот… У одного долбоеба была книжка… вот прямо как у этого нашего… в твердой обложке, и спереди обложка висела на соплях. Пока долбоебы те храпели, я, значит, втихаря оторвал ее и начал сгинать картон, вот так. — Шибздик показал, как он гнул картон то в одну сторону, то в другую. — Сгинал-сгинал, покуда не вышел такой вот кусок. — Он показал руками размеры клина. — Потом начал сгинать картонку вдоль, покуда не получился двойной кусок. — Шибздик снова показал на пальцах длинный и узкий треугольник наподобие ножа. — Взял его с толстого конца, — он сжал пальцы в кулак, как будто в руке был нож, — наклонился над здоровенным долбоебом, который поимел меня, и… да простит меня Господь, Пять-Ноль… всадил картонку прямо в его правый глаз!
При этом Шибздик с такой яростью рубанул воображаемым ножом, что Пять-Ноль, сидевший на койке, отшатнулся. Шибздик издал жуткий вопль, который услышали в каждой камере.
— Буммас! А потом чево, бра?
Шибздик подался вперед; его руки и обнаженный торс как будто окаменели. Он вспомнил случившееся много лет назад, и глаза у него сверкнули.
— Долбоеб тот вскочил с воплями и схватился за глаз. А между пальцев — кровь. Он тогда еще посмотрел на меня оставшимся глазом; я был рад, что он увидел, кто с ним так расправился. Потому что это было последнее, что тот долбоеб вообще увидел — к слову сказать, орал он как резаный, потому что — веришь, Пять-Ноль? — я всадил картонку в его левый глаз!
Шибздик рубанул воздух рукой. Пять-Ноль снова отшатнулся, а вокруг завопили:
— Кто там трындит про выколотые моргала?
— Где этот шэзэ с картонкой?
— Э, слышь! Охренел, что ли? Заткнись, не то картонка окажется в твоей жопе, мистер Жопздик!
Подобные выкрики «за проволоку» только раззадорили Шибздика; он подался к гавайцу, похожий на дикого зверя, который вот-вот прыгнет.
— Понимаешь, Пять-Ноль, всего-навсего книжная обложка… Но что я из нее сварганил! Никакой тебе железяки, ничего такого! А уж как я отделал того долбоеба! Небось этому шаркающему кроту с яичницей заместо глаз жизня-то не сахар… Если еще коптит небо… Так ему, долбоебу, и надо! Пусть хоть какой долбоеб в этой ебаной тюряге попробует натянуть меня еще раз!
Вокруг загалдели по новой:
— Э, супермен! Поцелуй мою сладкую задницу!
— Кто этот шэзэ? С картонкой заместо мозгов!
— По этому шэзэ Резиновая камера плачет, ага!
— Ха-а-а ха-ха!.. Га-а-а га-га!..
При одной только мысли об изнасиловании Шибздик сделался бесноватым. Насмешки и издевательства черных взвинтили его до предела. Это было понятно с первого взгляда. Шибздик вскочил с койки и задрал голову вверх, к сетке, разинув рот и часто дыша. Ясно было, что он собирается что-то сказать, да так, чтобы все услышали. Что он и сделал:
— Пусть только кучка накачанных ниггеров попробует не пустить меня в душевую!
Сказанное возымело действие.
— Ну-ка! Кто там сказал «ниггер»?
— Что еще за блядь тявкает?
— Бля, этот шэзэ только что произнес «ниггер»!
— Э, начальник! Лучше упеки этого хрена в Чоквиль, иначе он мертвяк!
Из всех камер неслись вопли, сливаясь в настоящий гвалт. Конрад уже не притворялся, что читает книгу. Встревожившись, он выпрямился. В Санта-Рите «ниггер» было самым оскорбительным словом, какое только мог сказать белый.
— Где этот шэзэ, чтоб его? В какой, бля, камере?
На тюремном жаргоне шэзэ означало сумасшедший. Многие, попадавшие в Санта-Риту, поначалу получали направление в городское учреждение тюремного типа в Вакавиле, чтобы пройти психиатрическое освидетельствование. Психически ненормальным присваивали категорию «ШЗ», а гомосексуалистам — категорию «ГМ». Сами же заключенные называли Вакавиль либо Чоквилем, либо Пидарвилем. Так что Шибздик, вполне возможно, был кандидатом в Чоквиль.
Конрад напрягся. Сидя на полу, он бросил взгляд на гавайца. Тот передвинулся подальше от Шибздика, на край койки, а гитарную струну отложил. И глянул на Конрада; впервые во взгляде гавайца появилось нечто помимо того равнодушия, с которым бывалые сидельцы взирали на карасей. Но что же увидел Конрад? Он увидел возможность дружеских отношений между двумя несчастными, запертыми в одну клетку. Оба сейчас думали об одном и том же: этот взвинченный оки с половиной АК-47 на груди только что съехал с катушек.
Шибздик, конечно же, сразу взвился. Он запрокинул голову к сетке и заорал:
— Да на кого вы пасти разинули, кучка ебаных амбалов! — Потом запрыгал по камере как обезьяна, почесывая ребра и вопя: — Амбалы! Амбалы! Амбалы!
Вокруг стоял оглушительный рев.
— Слышьте! А ну, кончай базар! — гаркнул один из охранников, ходивших наверху.
Из какой-то камеры донесся голос, перекрывший все остальные:
— Скажи этому шэзэ, этому, бля, расисту, чтоб сам кончал базар, не то кепку ему спилим!
— Кепку спилим те, бля!
— Кепку спилим!
— Кепку спилим!
— Кепку спилим!
«Кенни! Вот и аукнулось!» В ту ночную смену, когда Конрад получил уведомление об увольнении, Кенни прикатил на новенькой, красного цвета, тачке с грохочущей музыкой; из динамиков неслось что-то вроде кантри-метал, «Мозг сдох» и группа под названием «Запеканка с гноем» орала: «Ща кепку спилю, я сказал… Кепку спилю, я сказал… Кепку спилю, я сказал…» Кенни, изображая из себя крутого парня в теме, просветил тогда отсталого Конрада, объяснив, что в тюрьме все так говорят. Вот ведь как вышло! Но Кенни ничего не знал! Он даже не догадывался, каково это — быть запертым в клетке, как какая-то ящерица. Да еще когда все вокруг готовы в самом деле «спилить друг другу кепки»!