Имя в нашей культуре даётся, как правило, раз и навсегда, и — как специалист я на этом настаиваю — во многом определяет характер, а, стало быть, и судьбу человека. Дело нешуточное. Лизина семья предлагала на выбор Владика, Диму и Илью. Моя мама — Женю, Тараса и Михаила, ну, на худой конец Борюсика. Мне хотелось Ивана, но из уважения к старшим (а я их уважал!) я согласен был и на Димитрия, которого облизывался тишком переделать в Митю, моего когдатошнего соседа по парте. Оставалось поинтересоваться мнением Лизы… а, впрочем, это необязательно. Все великолепные участники семейного совета, включая старого мраморного дога Арамиса, отлично знали, что никакого «мнения» у неё нет и быть не может.

Но как же мы были шокированы, когда это тихонькое, послушное (а теперь ещё и страшненькое, бочкообразное, всё пятнистое, со вздутыми губами и огромным пузом) существо бочком-бочком протиснулось в кухню, где вовсю, за чайком с вареньем и запрещёнными кой-кому пирожными шло весёлое обсуждение, — и тоненьким, дрожащим, но непреклонным голоском заявило: мол, не нужно ей никакого голосования, вытягивания бумажек и ломания горелых спичек, у сына, ЕЁ сына, вот уже лет десять как есть имя — Альберт, и никем другим он быть не может — иначе это будет кто-то чужой, не её ребёнок.

Все остолбенели от такой наглости. Особенно возмущалась тёща: — Вот дурёха, сериалов насмотрелась! «Альберт»! Это ж надо выдумать такое имечко дурацкое!..

Я же, если и молчал в первое мгновение, то лишь потому, что временно утратил дар речи. Ужас положения заключался в том, что вот для меня-то как раз имя «Альберт» было абсолютно неприемлемым. Именно Альберт. Какое угодно, только не это. По личным причинам. Личным, но непреодолимым. О которых мне, хоть и не хочется, но придётся вскоре рассказать здесь. Но не прямо сейчас, дайте собраться с духом, пожалуйста.

А пока продолжаю. Когда первая волна транса, вызванного её словами, схлынула, я упёрся. Жёстко сказал «нет». Никого обидеть я этим не рисковал — слава тебе, Господи, претенциозный, ненашенский «Альбертик» одинаково не нравился как ее родителям, так и моей уступчивой, деликатной маме. Сообща мы её (не маму, конечно) заломали. Предложили в качестве компенсации Антошку — он тоже на «А». Вроде бы Лиза согласилась. Успокоилась — как нам показалось. Но осадочек остался. До самой ночи мы, взрослые, не могли забыть о случившемся — и то один, то другой из нас вдруг ни с того ни с сего принимался качать головой и посмеиваться, вспоминая этот её неожиданный, некрасивый, ни к чему не идущий демарш.

Впрочем, скоро эти проблемы отодвинулись на второй план. У Лизы пошли неожиданные и «чреватые» осложнения (в подробности я как тогда не вникал, так и сейчас не собираюсь), и тёща присунула её в престижную «кремлёвскую» клинику, где у неё был то ли дальний родственник, то ли просто «хороший друг», по гроб жизни ей обязанный (это уж её личное дело, чем). Отличное обслуживание, лучшие, именитые профессора — и всё равно мы, как говорится, на ушах стояли. Наволновались! Может быть, поэтому я не придал (или придал недостаточно) значения многословным и слезливым письмам, что потекли оттуда чуть ли не сразу после её — в общем-то, благополучного — разрешения; впоследствии я их стёр, но кое-что вытравить из памяти так и не смог, его не берут даже новейшие мнемотехники:

«…знаешь, Толик, мне тут сон приснился. Лежит ребёнок весь мокрый и кричит, мне папа говорит: «Иди скорее, там Дениска плачет», я отмахиваюсь, потом ещё кто-то: «Иди, твой Женька весь мокрый», я просыпаюсь, а малыш плачет, и я, ещё не разобравшись, думаю: что же они мне не сказали, что мой плачет, про других говорят, а про моего не сказали. И я сама плачу, полчаса проплакала, хорошо, что это ночью было и никто не видел. Пожалуйста, не проси меня придумывать сыну новое имя, я не могу этого сделать, как не могу придумать другого имени тебе или себе».

Все эти сопли я списал на банальную послеродовую депрессию, естественную в её положении, — и ничуть не насторожился, я ведь и подумать не мог, что она способна ослушаться нас, своих самых близких и родных.

Дома всё как будто пошло нормально. Лиза, хоть и замученная хроническим недосыпом, казалась счастливой и довольной, никто не вспоминал о давних спорах, малыш с каждым днём всё необратимее становился Антошей, Тосиком, Чуточкой-Анчуточкой. Я, правда, замечал, что жена избегает называть сына по имени, больше сюсюкает и гулит. Сказать по правде, меня это скорее смешило, чем беспокоило. Но, о Господи, какой же удар поддых я получил, когда в один прекрасный день выяснилось, что эта упрямая ведьма тайком, прихватив мои документы, сходила куда надо (а я, старый чудак, и до сих пор не знаю, куда в таких случаях ходят-то!) — и всё-таки ухитрилась втюхать нам своего чёртового Альберта!

Я был в ярости. В шоке. Не знаю, как это назвать. Я ведь ее просил… Правда, я не рассказал ей предыстории. Но она, казалось мне, и так должна была пойти навстречу, раз я прошу. Это же естественно. Ведь я её муж. Я не разговаривал с ней два месяца. Просто не мог. А потом случилась эта трагедия (трагедия? трагедия?.. Сейчас я уже ничего не чувствую). От горя я забыл молчать. Я прямо ее обвинил. Кричал, что она виновата, что я ведь предупреждал ее и вот из-за ее упрямства имя повлияло… Называл убийцей. Потом ушёл (благо мне хватило ума не прописаться в их квартире). Я видеть её не мог. Сразу собрал вещи и уехал домой. Какое-то время глушил, не просыхая, но, слава Богу, сумел вовремя прекратить. Старики чуть не на коленях ползали — умоляли нас помириться, да и сама Лиза, привязчивая душа, кажется, была не против, — но для меня — после всего случившегося — это было просто физически невозможно.

Никто так и не понял, что со мной произошло. Ещё бы, они ведь не знали ту историю. А рассказать я им не мог. Я этого никогда и никому не рассказывал. Даже самому себе. Бывают такие моменты в нашей жизни, куда мы боимся заглядывать лишний раз. Это не всегда что-то серьёзное. Не обязательно преступление или подлость. Это может быть сущая мелочь. Мне даже кажется, что это, как правило, и бывает мелочь. Но такая, что способна изгрызть душу хуже самого страшного злодейства. Так было и у меня. Именно тогда я понял, что банальный стыд может влиять на человека куда сильнее любых соображений здравого смысла, не говоря уж о милосердии и нравственных принципах. Кто этого не испытал — вряд ли поймёт.

Но, кажется, пришло время, наконец, поведать вам этот чёртов эпизод. Благо теперь я могу делать это почти безболезненно. И, что самое приятное, безбоязненно.

Для удобства выделяю его отдельной подглавой:

Случай с Альбертом

Я уже упоминал здесь о моей «прямой линии», где я даю частные консультации. Во времена моей юности это назвали бы «службой экстренной психологической помощи» или попросту «телефоном доверия». Работаю я, конечно, не бесплатно — у меня стоит фиксированный гонорар с каждого входящего плюс повремёнка. Очень выгодно. Но в ту пору, о которой я хочу рассказать, о подобном бизнесе и речи быть не могло — да и само понятие «телефон доверия» только-только начало приживаться в Советском Союзе.

Вернёмся на шестьдесят пять лет назад. 1987 год — не больше четырёх номеров «телефона доверия» по Москве. Меж тем в Европе подобные службы известны по меньшей мере со второй мировой войны. Впоследствии такое наше отставание будут объяснять «условиями социально-психологической и политической атмосферы», — а, попросту говоря, тем, что тогдашнее время, ориентированное на грубый позитив, не позволяло жалоб и нытья. Не знаю. Нынешнее время, пожалуй, ещё и пооптимистичнее будет, однако власти не только не запрещают мою «прямую линию», а, даже, наоборот, поощряют подобный род деятельности. Но я, кажется, сбился с мысли.

Итак, 1987 год. Я — двадцатитрёхлетний дипломник медвуза, ещё чуть-чуть поднатужиться — и готов психотерапевт. Первый в жизни серьёзный научный труд на ста страницах — это вам не хухры-мухры. Как и всякому нормальному юнцу, мне до жути хочется выпендриться. А, так как студент я более чем средний, звёзд с неба не хватаю, то совершенно ясно — выпендриться я могу только за счёт оригинальности темы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: