Сейчас Магдуся тащила его в угол, к лежанке, и что-то говорила плачущим голосом, а он в ответ только твердил:

— Дура! Я за тобой не бегал… За крестины заплачу и тебе рублишко брошу, если пожелаю!

Он был уже сильно пьян и толкнул Магду так, что она шлепнулась на лежанку подле Кубы, который уже спал, спустив ноги на пол. Там она и осталась и тихонько всхлипывала, а Франек опять пошел пить и приглашать девушек на танцы. Дочки богатеев не шли танцевать с ним: рабочий на мельнице — тот же батрак. Да и девушки победнее гнали Франека от себя, от того что он был пьян и во время танцев безобразничал. В конце концов Франек плюнул и пошел целоваться с Амброжием и мужиками, которые охотно угощали его, надеясь, что он за это пораньше смелет их зерно на мельнице.

— Пей, Франек, и смели ты мое поскорее, а то жена мне все уши прожужжала — у нее ни горсточки муки на клецки.

— А моя целый день шумит из-за крупы!

— А нам отруби нужны для поросенка!

Франек пил, обещал и громогласно хвастался, что на мельнице все только им одним и держится, что мельник должен его слушаться, потому что иначе он, Франек — ого! Он знает такие штуки, от которых в ларях заведутся черви… он только дунет на озеро — и вода высохнет, и рыбы передохнут, а захочет — мука так испортится, что из нее не испечешь и лепешки!

— Попробовал бы ты мне такое сделать, я бы твою баранью голову ощипала! — крикнула Ягустинка, которая подсаживалась ко всякой компании. Пить она не пила, у нее редко водилась лишняя копейка, но ведь могло случиться, что кум или свояк поставит ей полкварты, потому что все боялись ее злого языка. Вот и Франек, хоть и был пьян, струхнул и сразу замолчал: Ягустинке было известно кое-что о том, как он хозяйничает на мельнице. А она, уже немного захмелев, подбоченилась, притопывала в такт музыке и покрикивала…

— Истинную правду говорю, это написано в газете черным по белому. На свете люди живут не по-нашему. Нет! — говорил между тем кузнец. — А у нас как? Помещик над тобой хозяин, ксендз — начальство, урядник — начальство, а ты только работай и с голоду подыхай, да каждому низко кланяйся, чтобы в морду не дали.

— А земли мало, скоро и по одной полосе на человека не хватит!

— Зато у помещика одного больше, чем у двух деревень вместе!

— В суде вчера говорили, что будут раздавать новые наделы.

— А чью же это землю? Откуда?

— Как это чью? Известно, помещичью.

— Ишь ты! А разве вы ее помещикам дали, что отобрать хотите? Чужим добром распоряжаться вздумали! — крикнула Ягустинка, со смехом нагибаясь к ним.

— Там они сами у себя правят, — продолжал кузнец, пропуская мимо ушей слова Ягустинки. — И все в школах учатся. Дома у них — что усадьбы, и живут, как господа.

— Где это так? — спросила Ягустинка у Антека, сидевшего рядом.

— В теплых краях.

— А коли там такая благодать, отчего же кузнец туда не едет, а!.. Брешет он, шельма, морочит вас, а вы, дураки, верите! — воскликнула она запальчиво.

— Добром вам говорю, Ягустина, уходите, откуда пришли!..

— Не пойду! Корчма для всех, и я за свои три гроша тоже гость не хуже тебя! Учитель какой выискался! Начальству угождает, перед помещиком за версту шапку скидает, а эти ему верят! Краснобай! Знаю я…

Договорить она не успела: кузнец крепко взял ее за плечи, ногой отворил дверь и вытолкнул ее в переднюю комнату, где она и растянулась на полу.

Однако Ягустинка не рассердилась и, вставая, сказала весело:

— Силен, чертов сын, как лошадь! Вот бы мне такого в мужья!

Все дружно захохотали, а она ушла из корчмы, тихо ругаясь.

Корчма уже пустела, музыканты перестали играть, люди расходились по домам или долго стояли группами на улице, потому что вечер был теплый и лунный. Только рекруты все еще сидели в корчме, пили до бесчувствия и орали, да пьяный Амброжий, пошатываясь, ковылял посреди дороги и громко распевал.

Вышли во главе с кузнецом и сидевшие за перегородкой.

Через некоторое время Янкель начал тушить лампы; тогда уже и рекруты выбрались на улицу и, взявшись под руки, побрели в деревню. Всю дорогу они горланили песни, а собаки лаяли им вслед, и то и дело кто-нибудь выглядывал из избы.

Куба так крепко уснул на лежанке, что пришлось Янкелю его будить. Но парень не хотел вставать, брыкался, махал кулаками и бурчал:

— Теперь всю жизнь буду спать, сколько захочу… я сам себе хозяин! А ты — рыжий парх!

Ведро воды помогло — Куба встал и немного протрезвился. Со страхом и удивлением узнал он, что пропил целый рубль и задолжал Янкелю.

— Как же это?.. Две полкварты рисовой… целая селедка… махорка… да еще две полкварты… так уже и целый рубль? Постой! Два… — у него голова шла кругом.

В конце концов Янкель все-таки убедил его, и они договорились насчет ружья, которое еврей должен привезти ему с ярмарки. Чтобы спрыснуть сделку, Янкель угостил его спиртом.

Только принести овес Куба наотрез отказался:

— Отец вором не был, и сын вором не будет.

— Ладно, ступай себе, спать пора. А мне еще надо помолиться.

— Скажи пожалуйста! К воровству подговаривает, а сам молиться будет! — бормотал Куба, бредя домой. Он все еще пытался припомнить и сообразить — никак не верилось, что мог пропить целый рубль.

Но на воздухе Кубу еще больше развезло, он пошатывался и, натыкаясь то на заборы, то на бревна, лежавшие кое-где перед избами, громко бранился:

— Чтоб вас скрючило, лодыри проклятые! Всю дорогу загородили! Не иначе, как перепились, безобразники! Мало ксендз их отчитывал…

Тут он вдруг остановился и долго силился сообразить что-то. Наконец, его озарило, и он почувствовал такую скорбь и раскаяние, что, осмотревшись, нагнулся, ища чего-нибудь твердого… но тут же забыл о своем намерении и стал рвать на себе волосы, колотить себя по щекам и выкрикивать:

— Ах ты пьяница, свинья очумелая! Вот потащу тебя к его преподобию, пускай осрамит тебя перед всем народом, пусть все знают, что ты пес и пьяница, что пропил целый рубль… что ты хуже скотины!..

И вдруг так ему стало себя жалко, что он сел на дороге и горько заплакал.

Огромная яркая луна плыла в темных просторах неба, и кое-где серебряными гвоздями сверкали редкие звезды!

Туман серой тонкой пряжей тянулся над деревней и укрывал озеро. Бездонная тишина осенней ночи обнимала деревню, и только изредка нарушали ее песни возвращавшихся из корчмы да собачий лай.

А на улице перед корчмой Амброжий все еще качался из стороны в сторону и без устали, без передышки пел, пока не протрезвился:

Ох, Марысь, моя Марысь,
И кому ты пиво варишь?
Кому же ты пиво варишь.
Ой, Марысь, моя Марысь!

V

Осень надвигалась быстро.

Серенькие дни влеклись над опустелыми, заглохшими полями, становились все тише и умирали в лесах, бледные, как облатки святых даров, озаренные пламенем догорающих свеч.

И с каждым рассветом день вставал ленивее, весь в инее, застывший от холода, проникнутый унылой тишиной умирающей земли. Расцветало в глубине неба бледное и грузное солнце в темном ожерелье из ворон и галок, которые срывались откуда-то из-за горизонта, летели низко над полями и кричали протяжно, жалобно, глухо, а за ними мчался резкий холодный ветер, мутил застывшие воды, убивал остатки зелени, срывал последние листья с гнувшихся над дорогами тополей, и листья падали на землю беззвучно, тихо, как слезы, кровавые слезы по умершему лету.

И что ни рассвет — деревня просыпалась позже; все неохотнее шел на пастбище скот, все тише скрипели ворота и тише звучали голоса, словно приглушенные мертвой пустотой полей, все слабее и тревожнее бился пульс самой жизни. Перед избами и в поле люди иногда вдруг останавливались и долго глядели в хмурую синюю даль. Даже быки и коровы поднимали от желтой травы рогатые головы и, медленно пережевывая жвачку, вперяли глаза в далекое пространство… И временами глухое, тоскливое мычание разносилось по пустынным полям.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: