— Видно, ты пьян или рехнулся! — воскликнул Борына. Но Куба был уже во власти своей давней мечты и не слышал слов хозяина. Его пришибленная душа распрямлялась, в нем росла гордость и такая уверенность в себе, словно он уже чувствовал себя хозяином.
— Прибавьте четыре бумажки и рубль задатку — тогда останусь, а нет, так наплевать, пойду на ярмарку и найду себе место хотя бы конюхом в имение. Все знают, что человек я работящий, всякую работу в поле и по хозяйству знаю так, что иному хозяину ко мне в пастухи идти да учиться… А нет, так птиц стрелять пойду и продавать ксендзу либо Янкелю…
— Ишь как разбрыкался, хромой черт! Куба! — крикнул Борына резко.
Куба замолчал, сразу очнулся от своих мечтаний, но задору не утратил и был так неуступчив, что Борына волей-неволей набавлял ему то полтинник, то злотый и в конце концов обещал на будущий год прибавить три рубля, а вместо задатка — две рубахи.
— Так ты вот какая птица! — удивлялся старик, запивая с Кубой сделку. Его злило, что надо отвалить столько денег, но раздумывать не приходилось, Куба стоил большего: парень такой работящий, что за двоих управляется, хозяйского добра не тронет, а о скотине заботится больше, чем о себе. Хоть и хромой и слабосильный, но в хозяйстве знает толк, на него можно положиться — все сделает как следует и за поденщиками присмотрит.
Потолковали еще немного, а когда расстались, Куба с порога совсем уже робко сказал:
— Ладно, согласен я на три рубля и две рубахи, только… только… не продавайте вы кобылу! При мне родилась… я ее своим тулупом укрывал, чтобы не замерзла… Не стерпеть мне того, что ее будет бить какая-нибудь сволочь городская. Не продавайте!.. Золото, а не кобыла… Послушная, как ребенок…
Такая лошадка, что иной человек перед ней — как есть собака. Не продавайте!
— И в мыслях у меня не было ее продавать!
— А в корчме говорили… Вот я и боялся…
— Ишь, опекуны нашлись, собачье племя! Всегда они больше хозяина знают!
Куба готов был от радости в ноги ему повалиться, но не посмел. Он надел шапку и торопливо вышел — пора было дожиться спать, завтра чуть свет ехать на ярмарку.
На другое утро, еще затемно, чуть не после вторых петухов, по дорогам и тропам, ведущим в Тымов, двинулись на ярмарку люди со всей округи.
Под утро прошел сильный дождь, но встало солнце, и погода немного прояснилась, хотя по небу бродили темные тучки, над низинами мокрой, серой холстиной висел туман, а на дорогах блестели лужи и кое-где в выбоинах грязь так и хлюпала под ногами.
Из Липец на ярмарку шли с самого раннего утра.
На тополевой дороге за костелом и дальше до самого леса тянулась длинная вереница телег — медленно, шаг за шагом, так как очень уж запружена была дорога. А по обочинам с обеих сторон даже в глазах рябило от красных юбок и белых кафтанов.
Казалось, вся деревня вышла на дорогу.
Шли мужики победнее, шли бабы, парни и девушки, и безземельные мужики, работавшие на чужой земле, и самая последняя голытьба — батраки-поденщики, потому что на этой в ярмарке обычно хозяева нанимали работников.
Кто шел покупать, кто — продавать, а кто и просто погулять на ярмарке.
Вели на веревке корову или теленка, гнали перед собой свинью с поросятами, которые повизгивали и бежали так, что приходилось их беспрестанно сгонять вместе и стеречь, чтобы они не попали под колеса. Кто трусил верхом на кляче, кто гнал остриженных баранов, а местами белели стада гусей с подвязанными крыльями, из-под бабьих передников выглядывали красные гребешки петухов. Да и телеги были порядком нагружены — там и сям из-под соломы высовывал рыло поросенок и так визжал, что гуси начинали испуганно гоготать, а им вторили лаем собаки, которые шли вместе с хозяевами за телегами. Как ни широка была дорога, а всем на ней трудно было поместиться, и некоторые сходили в поле и шли бороздами.
Когда на дворе было уже совсем светло и небо так прояснилось, что солнце могло вот-вот выглянуть, вышел и Борына из хаты. Ганка и Юзя еще раньше, до рассвета, погнали свинью и откормленного борова, а Антек повез десять мешков пшеницы и полкорца красного клевера. Дома оставались только Куба, Витек и Ягустинка, которую позвали стряпать обед и присмотреть за коровами.
Витек ушел за хлев и ревел там: ему тоже хотелось на ярмарку.
— Ишь чего захотелось дураку! — проворчал Борына. Он перекрестился и пошел пешком, рассчитывая по дороге подсесть к кому-нибудь на телегу. Так оно и вышло: сразу за корчмой его нагнала бричка органиста, запряженная парой крепких лошадей.
— Что ж это вы пешком, Мацей?
— Для здоровья полезнее. Слава Иисусу!
— Во веки веков! Садитесь с нами, места хватит, — предложила жена органиста.
— Спасибо, я бы и пешком дошел, да, как говорится, ноги не казенные. Ехать все же веселее, — отозвался Борына, садясь на переднее сиденье, спиной к лошадям.
Он по-приятельски поздоровался за руку с органистом и его женой, и бричка тронулась.
— А пан Ясь откуда взялся? Разве он уже не в школе? — спросил Борына, увидев юношу, который сидел на козлах с работником.
— Я только на ярмарку приехал, — весело ответил сын органиста.
— Угощайтесь, табак французский, — предложил органист, щелкнув по своей табакерке.
Оба понюхали и с наслаждением чихнули.
— Ну, как дела? Будете что-нибудь продавать?
— Немного. Вот пшеницу отправил на заре, да бабы свиней погнали.
— Ого! — воскликнула жена органиста и обратилась к сыну: — Ясь, надень платок, холодно!
— Не надо, мне совсем тепло, — уверял Ясь, но она все-таки обвязала ему шею красным шерстяным платком.
— Что ж, мало ли расходов? Не знаешь, откуда на все взять.
— Ну-ну, вам, Мацей, жаловаться грех, — слава богу, добра у вас довольно.
— Да ведь землю жрать не будешь, а денег в запасе нет.
Недовольный этим разговором при работнике, Борына поспешно наклонился к Ясю и тихо спросил:
— А долго еще вам учиться, пан Ясь?
— Только до Рождества.
— И как — домой воротитесь или на службу пойдете?
— Господи, да что ему дома делать на наших пятнадцати моргах? И без него у нас мелюзги сколько, а времена тяжелые! — со вздохом вмешалась жена органиста.
— Правда! Крестин еще много бывает, да какая от них прибыль?
— Ну, и похорон немало, — иронически заметил Борына.
— Э, что это за похороны, мрут-то все больше бедняки. Хорошо, если раза два в год случаются богатые похороны, от которых кое-что перепадает…
— Да и обеден все меньше заказывают, и торгуются, как евреи! — добавила жена.
— Все оттого, что времена плохие, нужда людей заела, — упился Борына.
— А еще оттого, что люди не заботятся о спасении души и покойников своих поминать забывают. Ксендз об этом не раз говорил моему. И помещиков все меньше. Бывало, приедешь молебен служить после жатвы или с облатками[11] на рождество и на пасху — не пожалеют тебе ни зерна, ни денег, ни овощей всяких. А теперь — господи прости! — всякий хозяин жмется, и если даст снопик ржи, то уж наверняка объеденный мышами, а если четверть овса получишь, так мякины в нем больше, чем зерна! Вот пусть жена скажет, каких яиц мне в прошлую пасху надавали: больше половины тухлых. Не будь у нас землицы немного, пришлось бы с сумой идти, — закончил органист, опять протягивая Борыне табакерку.
Борына поддакивал, но его провести было трудно, он отлично знал, что у органиста водятся денежки и что он их ссужает под проценты или заставляет должников отрабатывать долг, поэтому он только усмехался, слушая жалобы органиста, и опять переводил разговор на Яся.
— Что же, служить пойдет?
— Вот еще! — мой Ясь — на службу, в писаришки! Недаром я у себя последний кусок отрывала, чтобы он училище окончил! Нет! Он в семинарию пойдет, в ксендзы.
— В ксендзы!
— А что? Разве ксендзам плохо живется?
— Верно, верно… И от людей почет. И, как говорится, кому ксендз родня, тому не страшна нужда! — сказал с расстановкой Борына и не без уважения посмотрел через плечо на мальчика, который в эту минуту, насвистывая, подгонял остановившихся лошадей.
11
Облатки — пресные тонкие лепешки, употребляемые для причастия.