Ни в одном из предъявленных ему пунктов обвинения виновным себя не признает и просит суд разобраться в его деле и во всех фактах предъявленных ему обвинений.
Затем суд удалился на совещание».
Давайте-ка, дорогие читатели, переведем дыхание. Все это настолько чудовищно, что, честное слово, волосы встают дыбом. Сколько наговорил, напридумывал и написал Кольцов, сколько возвел напраслины на себя и на друзей — и все ради того, чтобы вырваться из рук костолома Кузьминова, дожить до суда и там, в присутствии серьезных и солидных людей, объяснить, насколько бездоказательны предъявленные ему обвинения, насколько нелепы детали самооговора! Такой была стратегия его поведения.
Но у судей была своя логика, и они руководствовались не законом и тем более не здравым смыслом, а тем самым росчерком красного карандаша—в этом мы, кстати, убедимся. И подтвердит это не кто иной, как сам Ульрих.
А пока что судьи вернулись с совещания и огласили приговор: «Кольцова-Фридлянд Михаила Ефимовича подвергнуть высшей мере уголовного наказания — расстрелу с конфискацией всего лично ему принадлежащего имущества. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит».
Здесь же, в деле № 21 620, подшита скромненькая справка, подписанная старшим лейтенантом Калининым: «Приговор о расстреле Кольцова Михаила Ефимовича приведен в исполнение 2 февраля 1940 года».
И — все! Человека не стало... Но вот что самое удивительное: даже мертвый, Михаил Ефимович не давал покоя ни партии, ни правительству. Так случилось, что в конце января 1940-го у Бориса Ефимова не взяли деньги, которые он хотел передать брату, и сообщили, что по делу Кольцова следствие закончено. Тот заметался, хотел нанять адвоката, написал об этом Ульриху, а потом, будучи в полной панике, прямо с Центрального телеграфа отправил телеграмму Сталину.
Ответа, конечно, не было, и Ефимов просто так, на всякий случай, заглянул в канцелярию Военной коллегии.
— Кольцов? Михаил Ефимович?—раскрыл толстенную книгу дежурный. — Есть такой. Приговор состоялся первого февраля. Десять лет заключения в дальних лагерях без права переписки.
А вскоре на квартире Ефимова раздался телефонный звонок, и ему сообщили, что его готов принять Ульрих. Не буду рассказывать об этой странной встрече, она довольно красочно описана в воспоминаниях Бориса Ефимова. Отмечу лишь два характерных нюанса.
Первое, что меня поразило, так это какое-то болезненное иезуитство Ульриха: Кольцов уже расстрелян, его тело сожжено в крематории, а Ульрих зачем-то беседует с его братом, рассказывает, как проходил процесс, и уверяет, что Михаил Ефимович получил 10 лет без права переписки.
И второе. То, что сболтнул Ульрих, дорогого стоит, ибо, если так можно выразиться, ставит все точки над «i». Когда Ефимов поинтересовался, признал ли брат себя виновным, Ульрих ответил:
— Послушайте. Ваш брат был человеком известным, популярным. Занимал видное общественное положение. Неужели вы не понимаете, что если его арестовали, значит, на то была соответствующая санкция!
Яснее не скажешь... Вот что значит один недовольный взгляд «хозяина», вот что значит показаться ему «слишком прытким».
КАК ОТЛИВАЛИ ВТОРУЮ ПУЛЮ
Расстрел Кольцова—это еще не конец этой грустной, печальной и трагической истории сравнительно недалекого прошлого. Одну пулю палачи использовали, вторую же только отливали—ведь Мария Остен пока что была на свободе. Как это ни жаль, но она не noc)iyuia-лась мужа и, узнав из парижских газет об аресте Кольцова, которого обвиняли в том, что он является шпионом нескольких иностранных разведок и, в частности, связан с германской шпионкой Остен, Мария решила, что одним своим появлением в Москве опровергнет эту чудовищную ложь. Ее отговаривали, пугали, но она была тверда — и вскоре вместе с маленьким Иосифом появилась в Москве.
Вначале это прошло незамеченным. Но Мария развила такую активную деятельность, что на нее обратили внимание, тем более, что она не только пыталась узнать, что с Кольцовым, но даже подала бумаги с просьбой о предоставлении советского гражданства. Так прошел 1939-й, наступил 1940-й, а Мария все бегала по кабинетам. И — добегалась...
Передо мной дело № 2862 по обвинению Остен-Грессгенер Марии Генриховны. Знаете, когда оно начато? 22 июня 1941 года. Представляете, фашистская авиация бомбит наши города, танковые клинья утюжат деревни, моторизованные колонны фашистской солдатни расстреливают все живое, но народному комиссару государственной безопасности Меркулову и его последышам не до этого — у них свое кровавое дело. Вместо того, чтобы писать рапорты с просьбой немедленно отправить их на фронт, они спешат подписать постановление об аресте и без того несчастной и беззащитной женщины.
Через день доблестные чекисты с наганами на изготовку ворвались в 558-й номер «Метрополя», где проживал враг народа в женском обличье, перевернули все вверх дном, изъяли в пользу государства один сарафан, две пары трусов, одну пару туфель и пять носовых платков, а хозяйку этого имущества бросили во Внутреннюю тюрьму.
Обвинения, которые предъявили Марии, настолько нелепы, что просто диву даешься, как можно было принимать их всерьез. Судите сами: Марии заявили, что она является германской и французской шпионкой одновременно. Франция находится в состоянии войны с Германией, больше того, Франция побеждена и наполовину оккупирована, а Мария Остен поставляет Франции разведданные о Германии, а Германии — о побежденной Франции. Само собой разумеется, что обе страны получают секретную информацию о Советском Союзе.
Как и положено, в деле имеется анкета арестованной, заполненная самой Марией. В графе «состав семьи» она упоминает отца, мать, сестру, приемного сына Иосифа, но почему-то пишет, что она незамужняя. Почему? Скорее всего, потому, что не хотела компрометировать Кольцова. Ведь в ЗАГСе они не были и жили в так называемом гражданском браке, а это давало ей право считать себя для Кольцова чужим человеком, за которого он не несет никакой ответственности. А раз она чужой человек, то никто не сможет ему сказать: сам шпион и жена шпионка — одного поля ягоды.
Первый допрос, состоявшийся 25 июня, был очень коротким. Но Мария успела сообщить, что в Москве живет по виду на жительство для лиц без гражданства, что с 1926 по 1939-й была членом германской компартии, что с Михаилом Кольцовым познакомилась весной 1932 года в Берлине, когда он был в гостях у немецкого режиссера Эрвина Пискатора.
На следующий день, видимо, боясь, что ее освободят соотечественники, Марию этапировали в Саратов, и ее дело принял к своему производству лейтенант Жигарев. Этот следователь решил не ходить вокруг да около, а сразу взял быка за рога.
— Признаете себя виновной? — спросил он на первом же допросе.
— Нет, не признаю, так как шпионской деятельностью не занималась, — ответила Мария.
— Вы лжете! Следствие располагает достоверными материалами о ваших шпионских связях.
— Мне не о чем говорить, — обезоруживающе улыбнулась Мария. — Понимаете, не о чем.
— Прекратите лгать! Назовите соучастников! — грохнул кулаком по столу Жигарев.
— Никаких соучастников у меня не было, — вздохнула Мария.
Тогда лейтенант зашел с другой стороны.
—Что вам известно об антисоветской работе Кольцова? — как бы между прочим спросил он.
— Ничего! — отрезала Мария и почему-то радостно улыбнулась.
Следователь ничего не понял и зарылся в бумаги.
А Мария ликовала!
«Раз спрашивают о Михаиле, значит, он жив,—думала она. — Жив! Господи, как же я рада. Значит, дадут ему лет десять— пятнад цать, мне—тоже, а где-нибудь в Сибири мы встретимся. Мы обязательно встретимся. Так что эту волынку пора заканчивать, и как можно быстрее».
Поэтому на требование следователя приступить к даче правдивых показаний о ее вражеской деятельности, Мария, все так же улыбаясь, ответила:
—Я прошу следствие помочь мне разобраться в совершенных преступлениях, так как я сейчас не знаю, что совершила вражеского против Советского Союза.