— Давай отдохнем, — сказал он. — Я весь мокрый.

Бармин с готовностью снял туго набитый мешок, налил из термоса горячего кофе, протянул крышку-стакан Максиму:

— Подкрепись, Максим Мартынович!

Оба они, выпив кофе, закурили, мешки подложили под головы и с наслаждением легли.

— Что ж, Петя, — сказал Максим, — вот пошли мы с тобою по новой тропе, а куда нас выведет эта тропа, никто не знает. Только ты, упаси бог, не думай, что я раскаиваюсь или жалею о чем-то… О чем мне жалеть? Вся моя жизнь прошла в скитаниях да в тоске.

Он приподнялся, опершись на локоть.

— И потом… Знаешь, о чем я сейчас думаю? Можно ли нам до конца верить этому болгарину? Он ведь перевернул все наши планы: вместо того чтобы быть вместе с коммунистами у республиканцев, мы, брат ты мой, двигаемся к самой что ни на есть сволочи и вынуждены будем воевать под знаменем, которое ненавидим.

— Я Тодору Цолову верю, — подумав, сказал Бармин. — Опутывать нас какой-то паутиной ему нет резона. Зачем? Что ему до двух людей, которые хотят вернуться на Родину? Не такие мы с тобой шишки, чтобы могли играть большую роль в чьих-то политических замыслах.

— Умом, Петенька, я все это понимаю, — глухо сказал Максим. — А вот сердце мое никак не стремится к тем, к кому мы с тобой направляемся…

Он долго смотрел на проплывающие в небесной лазури облака, слушал заливистое посвистывание лесной птицы, и все его мысли были там, в России, где жила его дочь, любимая его Тая. Он хотел представить, какой она стала за шестнадцать лет, но Тая до сих пор казалась ему маленькой девчонкой, такой, как на фотографии, которую Марина прислала на фронт, сообщив в письме о рождении дочери.

«Так и не довелось мне повидать свое дитя, — подумал Максим, покусывая горькую травинку. — И не знает она, родная моя доченька, где бродит несчастный ее отец и как смертно он скучает по ней…»

— Пора подниматься, Максим Мартынович, — потягиваясь, сказал Бармин. — Солнце вон уже где, а путь наш неближний…

Шли уже часа четыре, посидели немного у ручья, умылись прозрачной холодной водой, наспех поели консервов. С каждым километром идти было все труднее. Острым охотничьим ножом Бармин вырезал две дубовые палки, одну из них протянул Максиму.

— Возьми, — сказал он, — так будет легче…

Когда добрались до перевала, свечерело. Насбирав сушняка, они разожгли костер на поляне, наломали для постелей сосновых веток, согрели кофе.

Бармин подал Максиму флягу:

— Выпей, глоток коньяка не помешает…

Хворост потрескивал в костре, сыпал искрами. Вокруг совсем уже стало темно, потянуло холодом. Путники достали из мешков легкие шерстяные одеяла, набросили их на плечи. Сверху наползал сырой, промозглый туман.

— Ты никогда не был в Сент-Женевьев де Буа? — глядя в огонь, спросил Бармин.

— Не был. А что это?

— Есть такое местечко неподалеку от Парижа, километрах в пятидесяти, — сказал Бармин.

— Ну и что?

— В Сент-Женевьев де Буа одна скучающая миллиардерша, мисс Пэджет, лет семь или восемь назад по совету своей воспитательницы, какой-то старухи эмигрантки, построила для знатных русских беженцев целый дворец, что-то вроде богадельни или приюта для престарелых, — невесело усмехаясь, сказал Бармин. — Этот приют назвали «Русским домом». Простые смертные не могли туда попасть. «Русский дом» был открыт только для самых сановных эмигрантов: князей и княгинь, бывших царских министров, фрейлин ее величества, камергеров, губернаторов, статс-дам и тому подобных.

— Уж не хочешь ли и ты туда податься? — полушутливо сказал Максим. — Княжеский титул у тебя есть, тебе и карты в руки.

Бармин нахмурился.

— Мне приходилось несколько раз бывать в этом доме выживших из ума, жалких людей. Капризная их патронесса время от времени появлялась там с целым обозом жратвы, с цыганскими хорами, которые ублажали стариков песнями. Я ездил туда по просьбе матери, возил посылки какой-то дальней ее родственнице и видел, как и чем живут вконец опустошенные обломки прошлого, никчемные люди, которых еще недавно называли цветом Российской империи.

Обняв руками колени, Максим молча слушал своего молодого друга. Отсветы пламени играли на его смуглом лице.

— Поглядишь на эти человеческие тени и диву даешься, — продолжал Бармин. — Бродят они парами по коридорам своей богадельни или по аллеям парка, вспоминают минувшее, говорят о царских милостях, о высочайших подарках, перемывают косточки живых и мертвых знакомых, шаркают подагрическими ногами и, кажется, даже не представляют, почему в России произошла революция, кто такие большевики. Куда там! Они все еще думают о своих поместьях, подсчитывают, сколько задолжали им сиволапые мужики, пытаются угадать, кто из них получит новый высокий пост после возвращения к родным пенатам и как будет обласкан его или ее величеством.

— Дуроломы они все, твои князья, — сказал Максим, — и самые настоящие паразиты, только и знали кровь из народа сосать.

— Мое счастье, что я это понял, хотя и имею сомнительную честь принадлежать к известной княжеской фамилии, — сказал Бармин.

— Ты не в счет, — сказал Максим, — ты совсем другое дело.

— Почему же другое дело? — сказал Бармин. — Мои деды и прадеды были такими же, как ты говоришь, паразитами. Были, конечно, среди них и честные люди, воины, которые верой и правдой служили России, сражаясь с полчищами татар, с польскими панами, со шведами, умирали на Бородинском поле, но таких было немного, а все остальные жили тем, что драли с мужиков три шкуры, проматывали денежки в Парижах да в Пиццах.

Костер догорал. Сквозь пелену холодного тумана размытым пятном светилась луна. На траву пала роса. Где-то неподалеку, шурша галькой, журчал в своем каменистом ложе ручей. Завернувшись в одеяла, путники легли, но еще долго до Максима доносился тихий голос Пети Бармина:

— Там, в Сент-Женевьев де Буа, рядом с «Русским домом» — кладбище, куда один за другим навечно переселяются обитатели этого дома, ничего не понявшие изгнанники… Над их иссохшими телами священники служат панихиды, кто-то плачет у могильных ям, кто-то театрально прикладывает к глазам застиранные платочки, и никто не может сказать, зачем они жили, какую пользу принесли людям и каким словом помянут их живые…

Утром, торопливо выпив кофе с коньяком, Максим и его спутник стали спускаться по южным склонам. К полудню они уже были на земле Испании и удивились тому, что их не встретила пограничная стража. За весь день они увидели только одного человека, старого пастуха с собакой, который пас на склоне стадо коз. Они посидели со стариком, съели по кусочку козьего сыра, но разговор у них не получился, потому что пастух не понимал французского языка, на котором с ним пытался объясняться Бармин.

Только перед вечером Максим заметил на опушке редкого леса кавалерийский разъезд — десяток вооруженных карабинами всадников.

— Вот они, наши дорогие друзья, — настороженно сказал Максим. — Встречают нас почетным караулом. Объясняйся с ними ты, Петя, только держись смелее…

Они пошли навстречу разъезду. Всадники остановились. Впереди, на поджаром гнедом муле, подбоченясь, сидел немолодой толстый офицер в темных очках. Бармин, а следом за ним Максим небрежно коснулись пальцами полей измятых шляп.

— Добрый вечер, сеньор, — по-французски сказал Бармин. — Мы русские офицеры из Парижа, нам необходимо попасть в штаб генерала Мола. Мой друг, мсье Селищев, и я, князь Петр Бармин, очень устали, голодны, и мы очень просим вас, господин офицер, доставить нас в штаб побыстрее…

Толстый офицер в очках внимательно слушал уверенную речь Бармина, он не очень хорошо знал французский, но уловил в голосе русского аристократа оттенок властности и потому спросил как можно вежливее:

— У вас, князь, документы есть?

— Конечно есть, — сказал Бармин. — Но нам приказано предъявить их только в штабе господину полковнику фон Хольтцендорфу.

Офицер подумал, потом повернулся в седле, что-то сказал солдатам. Два солдата нехотя слезли с мулов.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: