Дмитрий Данилович хмурился, но ничего не говорил, чтобы, чего доброго, его не сочли противником колхозного строя. Нет, он хорошо понимал, что колхозы необходимы, что без них социализма не построишь, но в то же время ему многое не нравилось. Он видел, что огнищане работают не в полную силу. Его не удивляло, что исконные лодыри вроде придурковатого Тютина бездельничают по целым дням, но он удивлялся тому, что даже такие рачительные хозяева, как братья Кущины, больше делают вид, что выполняют положенную работу, и как будто не замечают невылазной грязи в колхозных коровниках, раздерганных скирд соломы, раскиданных по всему двору ржавых плугов.
Как-то он заговорил об этом с Ильей Длугачом. Тот почесал затылок, опустил голову.
— Это вопрос сурьезный, дорогой товарищ фершал, — сказал Длугач, — на него враз не ответишь. Артельно еще никто на свете не хозяйновал. По бумагам да по планам мы вроде все разумеем, а как до дела доходит, у нас препон всяких хоть отбавляй, и тут мы разные тропки шукаем, чтобы на дорогу побыстрее выйти. Мне, к примеру, думается, что главное в том, чтобы в общей работе каждый отдельный человек не потерялся, чтобы труд его как на ладони виден был и чтобы он получил за свой труд по закону: больше потрудился — больше и получай. А то Иван кивает на Петра, а Петр на Ивана. Так, брат ты мой, и выходит, что один хоронится за всех. Ну да мы эту уравниловку сничтожим и на широкую дорогу выйдем, можешь не сумлеваться.
Не раз беседовал Дмитрий Данилович с соседями, пытаясь узнать, что они думают о колхозе. Почти все жаловались на то, что работать приходится много, а никто не знает, сколько он получит за свою работу, что учетчики не могут концы с концами свести, что не хватает машин, а коней да волов довели до ручки…
В воскресное предвечерье Дмитрий Данилович надел полушубок, сунул в карман жестяную коробку с махоркой, коротко буркнул:
— Пойду я, Настя, поброжу…
Заложив руки за спину, он медленно поднялся на вершину холма, не видя того, что Настасья Мартыновна сидит у окна, смотрит ему вслед и что слезы ручьем текут по ее худым щекам. «Укатали сивку крутые горки, — шептала она, глядя на согбенную спину удаляющегося мужа. — Тоскует он по детям, только виду не показывает, чтоб меня не расстроить, а по ночам не спит, ворочается да вздыхает…»
Сам не зная как, Дмитрий Данилович оказался у подножия неглубокой балки, той самой, которая пятнадцать лет назад была его первым огнищанским полем. Сейчас в балке лежали сугробы снега. У дороги сиротливо темнел брошенный кем-то тракторный плуг. На опушке леса, умащиваясь на отдых, каркали вороны.
Дмитрий Данилович достал жестянку с махоркой, свернул козью ножку, закурил. Хмуря темные брови, он смотрел на заснеженную балку, на покинутый плуг, вслушивался в карканье ворон и думал: «Сколько сил я отдал этому трудному полю! Ночей недосыпал, коней до упаду гонял, детей мучил непосильной работой. А для чего? Чтобы только выжить, чтобы с голоду не подохнуть. Зато и пшеница была в этой балке чистая, как ковер, ни одного бурьянка в ней не было, все сорняки выпалывались руками детей. А теперь? Вон какой-то разгильдяй плуг в поле бросил — и будут ржаветь его лемехи, и никому до этого дела нет. Вон на краю поля, должно быть еще с осени, кучи наволочи чернеют, и никто не удосужился сжечь ее, чтоб не разводить сорняков и не пригревать полевых мышей. В озимой пшенице полна репьев и осота, вон они выше сугробов верхушки повыставили».
Сплевывая горькую слюну, он шептал со злостью:
— Колхознички… Работники, черт бы вас побрал…
Сам удивляясь своим мыслям, он вдруг подумал: «Что сейчас получилось? Одинокие старики вроде тетки Лукии бедуют в колхозе так же, как раньше бедовали, потому что по своим силенкам не может Лукия сравниться с молодыми париями и, значит, получает с гулькин нос. Видно, спокон веков мужик с корнями врос в свой клочок земли, привык к выращенной им скотине, к своему плужку, к лукошку, из которого его деды и прадеды горстями сеяли зерно. Потому, видно, и наплевать ему на то, что не сожжена на меже вредная наволочь, что на поле полно сорняков, а плуг вот ржавеет под снегом…»
Так думал Дмитрий Данилович в это зимнее предвечерье — он проклинал нерадивого огнищанина и за наволочь, и за сорняки, и за покинутый в поле плуг.
«Сволочь, ну и сволочь, ты же себя и людей обкрадываешь! И вообще, знаешь ли ты, что такое социализм? Не знаешь? И я вот… не знаю. И получится ли то, что задумано коммунистами, если половина примерно народа — рабочий класс — будет социализм строить, а другая половина — крестьянство — только о своих закромах думать, на своих клочках земли трудиться. Разве ж может жить распиленное пополам дерево?..»
Где-то в глубинах сознания у Дмитрия Даниловича гнездилась мысль о том, что нелегкое прощание крестьянства с прошлым и слияние их земельных наделов, скота и плугов в общие хозяйства неизбежны, неотвратимы и что партия коммунистов не стала бы вредить своему делу и самой себе, объявив, что коллективизация и есть та единственная дорога, по которой надо идти. Дмитрий Данилович видел, что даже в отстающем огнищанском колхозе все поля вспаханы тракторами, засеяны тракторными сеялками, что пришла пора, когда хлеборобу-единоличнику, будь он хоть семи пядей во лбу, уже нельзя состязаться с силой мощной машины, которая заменит и быка, и коня, и сотни человеческих рук.
И все же глухие сомнения не давали Дмитрию Даниловичу покоя. Те неполадки, которые он видел в колхозе — неряшливо вспаханные, заросшие сорняками поля, худые, нечищеные коровы и телята, раскиданная по всему колхозному двору, затоптанная грязью солома, задубевшая, не видевшая дегтя конская упряжь — все это раздражало его…
Возвращаясь с поля, он решил зайти к Илье Длугачу и застал у него председателя колхоза Демида Плахотина. Оба они сидели у стола. На столе стояла начатая бутылка водки, горкой высилось крупно нарезанное сало.
— Прошу, прошу к нашему шалашу, — обрадовался Длугач, увидев Дмитрия Даниловича. — А мы вот с Демидом воскресный день провожаем. Так что садись, товарищ фершал, не побрезгуй нашей компанией.
Дмитрий Данилович присел к столу, выпил полстакана водки. Помолчав, он рассказал обо всем, что видел в балке, потом спросил, хмуро усмехаясь:
— Чего ж вы думаете делать, два председателя? Или вы не замечаете, что поля единоличников обрабатывались лучше, чем обрабатывает их колхоз? Ведь глядеть на эти колхозные поля совестно!
Длугач молча повертел в руках пустой стакан. Демид Плахотин достал папиросу, не зажигая, размял ее обкуренными пальцами.
— Видишь ли, Данилыч, — сказал он, — все эти недочеты мы знаем. Может, и не все, но знаем, они нам ведомы. Ты, конечное дело, задаешь законный вопрос: почему же, дескать, организованный Советской властью колхоз трудится так себе, тяп-ляп, а поля в этом самом колхозе хуже, пендели у доколхозных огнищан были? Да допрежь всего потому, милый ты мой фершал, что из темной мужицкой головы не дюже легко старую дурь вытравить. Наш мужик, он до своего поля веками был припаян. Вот на колхозном-то поле он и трудится ни шатко ни валко, абы день до вечера, потому что одна думка его терзает: на кой, мол, хрен я буду жилы из себя вытягивать, ежели хлебец не в мой закром засыпают, а в общий амбар? Терзается он так, дурошлеп, а того не понимает, что труд его не только для всех предназначен, но и для него самого…
Хмурый, обозленный Длугач разлил по стаканам водку.
— То, чего тебе объяснил председатель колхоза, еще не все, товарищ Ставров, — сказал он и звякнул стаканом о стакан Дмитрия Даниловича. — Тут надо взять во внимание и кулацкую агитацию, которая сбивала мужика с толку, и то, что трактористов у нас кот наплакал, а те, что есть, подготовлены плохо, какие-то краткосрочные курсы покончали. — Он залпом выпил водку, кривясь закусил соленым огурцом и похлопал по плечу Плахотина: — Окромя того, Демид, надо признать, что самого главного ты Данилычу не разъяснил.
— Чего это? — спросил захмелевший Плахотин.