Наблюдая за этой пестрой оравой разнузданных, озлобленных людей, Терпужный думал: «Раскололся мир, лопнул, как арбуз на бахче, и ничем его теперь не склеить. Одни идут, сами не зная куда, другие назад глядят, за привычное держатся, а силы у них никакой, жмут их под ноготь, как последнюю тварину…»
И все же подавил в себе слабость Антон Терпужный. Как ни сосала его тоска, как ни болело сердце, а решил он твердо: «Не поддамся». Для него существовало только одно на свете — дом, в котором он родился, усадьба, земля, и он был уверен, что все это нерушимо и постоянно, как солнце и луна, что это единственное неизменно в неверном, мятущемся мире.
По приезде домой Антон Агапович до полусмерти избил Пашку. Бил молча, неторопливо, долго волочил по полу, полосовал ремнем с медной пряжкой, потом заставил воющую Мануйловну затереть кровь, взял вилы и пошел чистить конюшню.
— Все запоганили, лодыряки! — ворчал он, осматривая усадьбу. — Только и знают, что бока греть на печке!
До вечера Антон Агапович вычистил конюшню, коровник, овчарню, сложил разбросанный по всему двору навоз, обгреб скирды сена и соломы, а когда свечерело, наспех поужинал и стал надевать полушубок.
— Ты куда на ночь глядя? — спросила Мануйловна.
— До фершала пойду, — буркнул Антон Агапович.
— Занедужал, что ли?
Антон Агапович хлопнул дверью:
— Занедужал от таких дураков и лодырей…
У Ставровых он застал Силыча. Дед сидел на корточках у горящей печки, беседовал с Настасьей Мартыновной, которая крошила лапшу и раскладывала ее на длинной доске.
— А где ж хозяин? — осведомился Терпужный.
— В амбулатории, — сказала Настасья Мартыновна. — Садитесь, подождите немного, он скоро освободится.
Терпужный степенно присел на табурет.
— Так вот, Мартыновна, у нас по деревням водился такой стародавний обычай, — не обращая внимания на Терпужного, продолжал дед Силыч. — Аккурат на весеннее равноденствие, девятого марта, каждая хозяйка птичек из теста пекла, жаворонков. А почему? Потому, значит, что в этот день праздник сорока мучеников, которые над птахами командуют, и сорок разных пташек вертаются с юга, до дому летят. Ворона или сорока и те девятого марта вьют гнезда из сорока палочек.
— А кто их считал? — спросила Настасья Мартыновна.
— Нашлись добрые люди, посчитали, — усмехнулся дед Силыч. — Ну а ребятишки с печеными пташками выходили девятого на толоку, песню такую пели: «Ой вы, жаворонки, летите вы в поле, несите здоровье: первое — коровье, второе — овечье, третье — человечье…» Видишь, голубка, как оно получалось: сперва, значит, корова, а потом уж человек.
— Все это дурость мужицкая, — презрительно обронил Терпужный.
— Дак ведь оно как сказать, — пожал плечами Силыч. — Земля да коровка кормили мужика, потому их на первое место и ставили, уважение и почет оказывали. Недаром же и присказка такая была, когда бабы хлебом весну встречали: что весна, мол, едет на сохе, на бороне, на кобыле вороне.
Терпужный махнул рукой:
— Насчет присказок все мы добре мараковали, а до работы не дюже себя приохочивали, каждый желал на дурницу хлеб получить…
На ходу вытирая полотенцем руки, вошел Дмитрий Данилович, поздоровался с Терпужным, открыл дверь в спальню и сердито сказал читавшей журнал Кале:
— Ступай найди Романа или Федора, пусть коням принесут на ночь сена. Поразбегались, черти, а голодные кони ногами топают так, что в амбулатории бутыли звенят.
— Я до вас, Митрий Данилыч, — слегка приподнялся Терпужный. — Дельце у меня небольшое есть.
Он покосился на деда Силыча, думая, что тот уйдет, но старик сидел как ни в чем не бывало, разглаживал на колене соломинку.
— Что у вас? — спросил у Терпужного Дмитрий Данилович. — Здоровье пошаливает? На что вы жалуетесь?
Антон Агапович почесал затылок:
— Да нет, здоровье у меня слава богу. Я по другому делу, по хозяйственному.
Он заговорил медленно, отсекая слово от слова и лишь изредка поднимая глубоко запавшие, в красных прожилках глаза:
— Находясь в городе Ржанске, в заключении, слыхал я про то, что у нас в уезде выставку сельскохозяйственную на осень плануют. Даже и место для нее очищают в монастырском подворье… Мне довелось там по своему желанию недели три работать на вольных работах. Так вот, разговор я имел с одним ржанским агрономом, и он рассказывал, что любой, дескать, работящий хлебороб может чего хочет на выставку представить — коня, корову, овощ, зерно, — абы все это было его трудом выращено. И еще тот агроном разъяснял, что за самые лучшие образцы скота или же зерна хозяева будут дипломы получать и премии — это уже деньгами.
— Я слышал про выставку, — сказал Дмитрий Данилович. — Летом к нам в Огнищанку должен из волземотдела уполномоченный приехать — отбирать экспонаты.
— Вот, вот, — кивнул Терпужный, — по этому делу я и зашел до вас. Брат мой Павел Агапович слыхал от кого-то, что вы, Данилыч, в прошедшем году яровую пшеницу на семена из губернии выписали, длинноколосую арнаутку.
— Не только выписал, но и опробовал ее под лесом, — сказал Дмитрий Данилович. — Там у меня зеленого пара десятина была, я засеял ее длинноколосой арнауткой и взял с этой десятины девяносто пудов.
Дед Силыч крякнул:
— Видал я эту вашу пшеничку, любовался ею, как она красовалась, чистая да ровная. И зернецо в ней твердое, ясное, прямо как стеклышко, а кожечка тонкая.
Терпужный разгладил ладонью шапку, просительно глянул на фельдшера:
— Вот и желается мне, Митрий Данилович, десятинку этой арнаутки посеять по прошлогодней бахче, выходить ее как положено, а осенью в Ржанск на выставку определить, Пора же нам по призыву Советской власти культурно хозяйствовать.
— Давно пора.
— Известное дело. Так я, к примеру, и пришел до вас насчет семенов этой самой арнаутки длинноколосой, чтоб, значит, купить, по какой цене вы назначите, или поменять на озимую.
— Арнаутка у меня чищеная, — Дмитрий Данилович насупился, — два раза пропущенная через триер. Сколько ж вы мне за нее озимой дадите?
— Так на так не пойдет? — спросил Терпужный.
— Нет, не пойдет. Моя арнаутка зерно в зерно, хоть кутью из нее вари.
Толстые пальцы Терпужного забегали по черному смушку лежавшей на коленях шапки.
— Ну вот чего, — сказал он, подумав, — за десять пудов арнаутки я дам двенадцать пудов озимой. У меня ведь озимая тоже на всю волость славится.
— Меньше пятнадцати не будет! — отрезал Дмитрий Данилович. — Я сам собирался посеять ее десятины три…
«Хитрый, чертяка, — с некоторым даже одобрением подумал Терпужный, — такого вокруг пальца не обведешь».
Дмитрий Данилович в свою очередь заключил: «Брешешь, хапуга, меня ты не обдуришь, я стреляный воробей…»
Все же Терпужному удалось сговориться на тринадцать пудов. Кроме того, он пообещал Ставрову пуд семенной кукурузы «миннезота-экстра» и кружку семян какой-то диковинной, стофунтовой тыквы. Семена эти Антон Агапович — он подробно об этом рассказал — выменял у цыганки на ржанском базаре за кувшин сметаны.
— Там такая тыква, что руками не обхватишь, — похвалился Терпужный, — сама беловатая, а мясо в ней желтое и сладкое, как сахар.
— Бери, сосед, — посоветовал дед Силыч, — может, и мне какая семечка перепадет для посадки.
— Ладно, — сказал Дмитрий Данилович Терпужному, — берите арнаутку и сейте с богом. Авось на самом деле диплом получите на выставке.
Антон Агапович поднялся:
— А чего ж такого? Ничего тут мудреного нету. Я сам себе так размышляю: Советская власть дала мужику земельку, грамоте учит, а также разным агрономическим правилам, — значит, мужик, крестьянин то есть, обязан вести хозяйство культурно, расширять посевную площадь и все такое прочее.
— Это ж за чей счет ты, Антон, площадь расширять намерен? — с нарочитым равнодушием спросил дед Силыч. — Арендовать будешь у Тютина, у Сусакова или же у Лукерьи? Так ведь оно, обратно, как при царе, вся земля у тебя окажется, а, скажем, богом прибитый Тютька пойдет с сумой побираться.