— Почему? — спросил Бразуль. — Многие считают, что лучшего города нет в мире.

— А, хай ему грец! — отмахнулся есаул. — Чертище, а не город…

После сумасшедшей гонки по широкой пригородной автостраде, с ее свистом и шумом, с пестрыми указателями и беспрерывно мелькающими газолиновыми станциями, «кадиллак» выбрался наконец на более спокойную дорогу.

— Вы знаете, кому адресован пакет, который мы везем? — покосился на есаула Бразуль.

— Нет, Климович мне ничего не сказал, — признался Крайнов.

— Он адресован очень высокопоставленному официальному лицу. И мне кажется, Климович сделал это неосмотрительно. Врангель, конечно, ждет ответа, а это лицо, по своему официальному положению, не сможет ответить, так как будет опасаться возможной огласки.

Бразуль замедлил ход автомобиля, бросил веско и коротко:

— Письмо Врангеля адресовано одному из крупнейших деятелей Штатов. Этот человек ненавидит большевиков и не считает нынешнюю Россию цивилизованной страной, но он педант и не станет себя компрометировать письменным обсуждением международных вопросов с частным лицом, каковым, к сожалению, сейчас является Петр Николаевич Врангель…

— Что же делать? — растерянно спросил Крайнов.

— Придется просить жену Вонсяцкого, — подумав, сказал Бразуль. — Она имеет связи, ее знают в Вашингтоне. Может быть, удастся получить ответ через подставное лицо. А потом вы все объясните Климовичу.

В поместье Вонсяцких приехали перед вечером. У чугунных ворот обширного поместья бесновались, захлебываясь в лае, здоровенные доги. Молодой индеец-привратник, заглянув в машину, увел собак в караулку, открыл ворота. Пока шли к высокому, облицованному мрамором дому, Крайнов бегло осмотрел пламенеющие огненно-красными цветами клумбы, бассейн с белой фигурой Психеи, теннисную площадку, а за ней розоватую гладь окаймленного подстриженными кленами пруда. «С размахом живет корнет, повезло человеку», — с легкой завистью подумал Крайнов.

Гостей встретила хозяйка поместья миссис Марион Стивенс, или, как она себя теперь именовала, графиня Мария Вонсяцкая. Это была невысокая, коренастая старуха с гладко причесанными, окрашенными в рыжий цвет волосами, с ослепительным рядом фарфоровых зубов и карминово оттушеванным ртом, в котором дымилась пахучая сигарета. Графиня говорила густым басом, но глаза у нее были молодые и веселые.

Узнав, что один из гостей не владеет английским языком, миссис Мария довольно бегло, хотя и с акцентом, заговорила по-русски:

— Я очень рада видеть друзей графа, но, к сожалению, его сейчас нет. Он выехал на два дня в Кливленд.

Скользнув беглым взглядом по фигуре рослого Крайнова, графиня Вонсяцкая любезно улыбнулась, затянулась дымом сигареты.

— Впрочем, я думаю, господа, что вы не будете скучать, если останетесь здесь и подождете мужа.

— Если вы позволите, мы останемся, — поклонился Бразуль.

5

Истертой по краям, пропахшей табаком записной книжке Максим Селищев поверял все свои невеселые думы. После того как из лесного барака сбежал Гурий Крайнов, Максиму показалось, что оборвалась последняя тоненькая ниточка, которая еще связывала его с родным домом. С ухо дом Крайнова в Гундоровском полку не осталось ни одного кочетовца. Теперь уже не с кем было Максиму поговорить о родных и соседях, о Лебяжьем озере, о хуторе Бугровском, в садах которого росли пахучие сочные яблоки, не с кем было перебрать в памяти все то невозвратно-далекое, милое, как минувшая молодость, все, что напоминало о доме, хотя бы только в долгих ночных разговорах.

Охваченный тоской, Максим, боясь того, что он загинет в этих чужих лесах и никто не узнает его горьких мыслей, завел записную книжку. По ночам, когда усталые офицеры засыпали, он пристраивался у печки и писал. Он подолгу думал, подолгу грыз карандаш: ему хотелось высказать самое главное, сокровенное, чтобы все люди знали, как ему тяжело.

«Душа моя похожа на потравленное поле, по которому пробежали, протопали бешеные кони, — писал Максим. — Нет на этом поле ни колоса, ни цветка — все затоптано копытами, поломано, прибито серой степной пылью. Там, на родине, люди строят непонятный мне новый мир, которого я никогда не увижу и не узнаю. Я рос с этими людьми. Мы вместе купались в Дону, вместе пели наши песни, вместе любили хороших красивых девчат. Потом пришло то великое и страшное, что развело нас по разным дорогам и раз лучило навеки, рассекло надвое так, как острый клинок рассекает живую вербовую лозу. Сейчас дорогие друзья моего детства — мои враги — где-то там, далеко, идут своей дорогой. А я остался только свидетелем кровавого крушения старой России и умер при жизни…»

«Где ж ты, моя любимая? — писал он дальше, вспоминая Марину. — Мы и года с тобой не прожили, как судьба уже развела нас. Даже дочки своей я не видел, так и не знаю: какая она? Я бы все отдал, чтобы хоть одним глазом на вас посмотреть. Давно уже хочу я забыть вас, вытравить из памяти, чтобы напрасно не тревожить душу, но не могу. Сколько времени прошло, а вы обе живете в моем сердце, и нельзя мне оторвать вас от себя…»

Только поздней ночью, когда дрова в печке догорали и под темной золой тускнел жар, Максим со вздохом закрывал свою книжку, молча укладывался на нары. Офицеры не раз видели, как Селищев писал, заметили, что он тщательно прячет записную книжку, и переполошились.

— Черт его знает, кому он пишет! — сердито сказал войсковой старшина Жерядов. — Может, он насчет нас Богаевскому строчит да всякие пакости придумывает?

— Навряд, — усомнился кто-то из молодых. — Хорунжий Селищев порядочный человек.

— Все мы порядочные, — буркнул исполосованный шрамами пьяница Жерядов, — а при первом удобном случае наша порядочность летит ко всем чертям!..

Обитатели барака решили проверить, что пишет Селищев и нет ли в его писаниях опасности для товарищей. Веселый, никогда не унывающий сотник Юганов вызвался добыть селищевскую книжку и однажды на рассвете вытащил ее из кармана Максима и тихонько разбудил офицеров. Они вышли из барака и при свете фонаря прочитали все, что написал Максим. Книжку опять засунули в карман Максима, а когда он проснулся, окружили его со всех сторон, оглушили насмешками и раздраженными упреками.

— Из вас, хорунжий, Лев Толстой не получится! — посапывая, сказал Жерядов. — Вы напрасно портите бумагу и нервы.

— Никто твою затоптанную конями душу не пожалеет!

— И милую свою ты не увидишь ни одним, ни двумя глазами.

— И памятник тебе не поставят.

Максим вскочил, смущенный и злой. Между темными его бровями напряженно двигалась глубокая морщина, обтянутые смуглой кожей скулы тронул румянец гнева.

— По-моему, вы совершили поступок, недостойный офицеров, — хрипло сказал он. — Как вам не совестно! Докатиться до того, чтобы залезть в чужой карман? Где же ваша воинская честь, господа?

— Брось, Максим! — засмеялся Юганов. — Чего ты ерепенишься? Ну, товарищи пошутили, подурачились от скуки. Что ж тут такого?

— Нет, погоди!

Скинув ноги с нар, Максим надел сапоги, застегнул френч на все пуговицы, заложил руки за спину и медленно подошел к Жерядову.

— Если вы, войсковой старшина, — дрожа от злобы, сказал он, — как старший в звании, немедленно не извинитесь передо мной за… за ту подлость, которую вы совершили, то я…

— То он тебя, Степан Маркелыч, вызовет на дуэль, — перебил Юганов.

— То я, — не обращая на Юганова внимания, закончил Максим, — или покину полк, или при первом удобном случае пристрелю вас в лесу.

— Вот так загнул! — закричали офицеры.

— Крепко!

— Смотри, как бы тебя самого не пристрелили!

Чистенький, аккуратный подъесаул Сивцов, подняв подбритые брови и улыбаясь краешком губ, проговорил вкрадчиво:

— Господа! Я, собственно, не понимаю: почему мы все это обращаем не то в шутку, не то в семейную драму! Тут ведь вещи более серьезные. Хорунжий Селищев — вы все читали его дневник — очень подозрительно разглагольствует об экспериментах большевиков. Больше того, хорунжий даже жалеет, что он не увидит результатов этих экспериментов. Что это такое, позвольте вас спросить, как не открытая большевистская агитация? По-моему, записной книжкой хорунжего должны заниматься не мы, а военно-полевой суд…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: