А мне, который не видал чудес цивилизации, достигших крайних пределов, который знал оперу только американскую, а балы только азиатские, этот скромный публичный бал в небольшом городке легко мог показаться опьяняющим и пышным; к тому же надо принять во внимание и глубокое впечатление, которое на всех произвел мой наряд, и несомненный успех, завоеванный мною сразу в конце первой кадрили.

Однако наивные утехи самолюбия быстро уступили место чувству, более сообразному с моей пылкой созерцательной натурой: в зал вошла женщина — и я сразу забыл остальных, я забыл и о своем торжестве и о своем новом платье. Взоры и мысли мои обратились только на вошедшую.

Она поистине была прекрасна, и, чтобы влюбиться в нее, не обязательно было иметь двадцать пять лет от роду или только что вернуться из Индии. Один известный художник, проезжая в прошлом году через этот город, увидел ее из окна почтовой кареты; он велел остановиться, выпрячь лошадей и целую неделю провел на постоялом дворе «У серебряного льва», изыскивая возможные средства попасть к этой красавице и написать ее портрет. Но он никак не мог объяснить ее близким, что можно писать портрет женщины из одной любви к искусству и без всякого намерения соблазнить модель. Ему было отказано, и красота Коры осталась запечатленной, вероятно, лишь в мозгу этого замечательного художника да в сердце бедного чиновника, отставленного от почтового ведомства.

Кора была среднего роста, изумительно сложена, хрупка, как птичка, но величава, как знатная римлянка. Она была слишком смугла для умеренного климата ее родины, но кожа ее была тонкой и гладкой, словно нежный воск. Наиболее характерным в ее правильно очерченном лице было то, что оно рождало ощущение какой-то непостижимости, чего-то сверхчеловеческого, однако необходимо было это видеть, чтобы понять. Черты ее отличались обаятельной безупречностью, у нее были большие зеленые глаза, столь светлые и прозрачные, что, казалось, они были созданы, дабы читать в тайнах мира духовного, а не в явлениях жизни повседневной; ее рот с правильными тонкими и бледными губами, казалось, был сотворен для смутных улыбок, для редких слов; ее строгий и меланхолический профиль, ее холодный, печальный и задумчивый взгляд с неизъяснимым выражением страдания, скуки и пренебрежения и затем ее сдержанные и нежные движения, наконец — ее тонкие белые руки — все являло красоту, столь редкую среди женщин заурядного положения; ее простой и строгий туалет был явно странен для провинциалки, а выражение стойкого и непреклонного достоинства, которое было бы величавым под бриллиантовой диадемой испанской королевы, здесь же, у этой бедной девушки, казалось признаком исключительного существа, отмеченного печатью несчастия.

Ибо она была дочерью… разве я этого не сказал? Так вот: Кора была дочерью бакалейного торговца.

О святая поэзия! Прости мне, что я вынужден начертать эти слова. Но Кора была воспитана под вывескою харчевни. Она выделялась здесь, как Рембрандтов ангел, реющий над фламандской толпой. Она блистала, как прекрасный цветок среди болота. В глубине отцова заведения она привлекла бы взор великого Скотта. Без сомнения, эта безвестная красота была сродни той, что навеяла замечательный замысел «Пертской красавицы».

И звали ее Корой; у нее был нежный голос, медлительная походка, мечтательный вид. Столь изумительных каштановых волос я никогда не встречал прежде, и она одна среди всех своих подруг не носила в волосах никаких украшений. Но в ее роскошных густых прядях было больше великолепия, нежели в сверкании диадемы. На груди ее не было ни ожерелья, ни цветов. Ее смуглую бархатистую спину оттеняли кружева корсажа. Синий цвет ее платья еще более подчеркивал смуглый тон ее кожи и весь ее печальный облик. Казалось, что она сама любуется необычайностью своей красоты.

Казалось, она и сама понимала, что по-иному прекрасна, нежели остальные, ибо — мне, правда, не довелось еще сказать вам об этом — Кора, с ее редким типом красоты, отчасти в восточном духе; Кора, напоминавшая еврейку Ребекку или Шекспирову Джульетту; Кора, величественная, страдающая, даже несколько суровая; Кора, которая не была ни румяной, ни пышной, ни яркой, ни миловидной, — не бросалась в глаза и терялась в толпе. И жила она, как распустившаяся в пустыне роза, как выброшенная на прибрежный песок жемчужина, и первый встречный, которому вы решились бы поведать свое восхищение Корой, мог ответить вам: конечно, она и вовсе недурна, будь она только чуточку белее и не так худощава.

Оказавшись рядом с нею, я почувствовал себя настолько смущенным, настолько захваченным внезапно пробудившимся чувством, что совсем забыл держаться уверенно в своем новом костюме и жилете в розетках. Но она почти не обращала на все это внимания и с рассеянным видом выслушивала пошлые комплименты, расточая которые я прямо-таки из кожи вон лез, и в ответ на мои приглашения роняла со своих уст какие-то слова; она не вынимала из моей дрожащей руки свою руку, холод которой я чувствовал даже сквозь ее перчатку. Сколь бесстрастна и надменна была она, эта дочь лавочника, сколь таинственна, сколь необычайна была эта смуглая Кора. В течение почти всей ночи я смог добиться от нее не более полдюжины односложных слов.

На мое несчастье, на следующий день мне довелось прочесть «Фантастические рассказы». На мое несчастье — говорю я и потому, что ни одно существо в поднебесном мире не могло бы воплотить столь совершенно этот тип фантастической красоты и дух немецкой поэзии, нежели зеленоглазая Кора в полупрозрачном корсаже.

Чудесная поэзия Гофмана уже начала проникать в наш город. Отцы и матери семейств находили этот жанр отвратительным, а стиль — безвкусным. Нотариусы и адвокатские жены повсеместно объявили смертельную войну и неправдоподобности характеров и романтичности положений. Кантональный мировой судья обычно любил прогуливаться меж столиков в читальном зале и объявлять молодым людям, которых эта странная и разрушительная поэзия сбила с толку, что, мол, лишь действительное прекрасно, и все в таком роде. Мне припоминается, как некий лицейский лоботряс (а дело было на каникулах) ответил мировому судье, сверля его взглядом: «Скажите, милостивый государь, не правда ли, эта огромная бородавка у вас на носу — фальшивая?»

Невзирая на родительские упреки, невзирая на анафемы принципала и преподавателей шестого класса, значительная часть молодых людей уже была отравлена этим смертельным ядом. Появилось несколько табачных торговцев, которые подлаживались под тип Крейслера, а некоторые сверхштатные служащие регистратуры готовы были чуть ли не падать в обморок при первых звуках волынки или девичьей песни.

Что же касается меня, могу признаться и объявить: я окончательно потерял голову. Кора воплощала все опьяняющие мечты, которые внушил мне поэт, и мне правилось наделять ее сказочной, нематериальной сущностью, которая, казалось, ради нее и была задумана. Вот этим был я счастлив. Разговаривать с Корой мне больше не довелось; не было у меня и никакого титула, который помог бы мне приблизиться к ней. Моя любовь нигде не встречала поощрения, его я даже не искал. Я только оставил прежнюю квартиру у нотариуса и снял жалкую комнатушку напротив дома ее отца. Окно свое я закрыл плотной занавеской, в которой искусно проделал просветы. Там я проводил в полном упоении все свободное от службы время.

Улица была пустынной и тихой. Кора сидела у окна нижнего этажа и что-то читала. Читала она, само собой разумеется, с утра до вечера. Потом она клала книгу около вазы с желтофиолями, которая красовалась на окне. Склонив голову на руку, так что ее чудесные локоны небрежно сплетались с золотыми и пурпурными цветами, и устремив вниз неподвижный взгляд, как бы проникая им сквозь мостовую, дабы разглядеть за толщей этой грубой почвы тайны могил и тайны возрождения животворных соков земли, она, казалось, способствовала появлению на свет феи роз и побуждала зачаток гения, спрятанный в пестике тюльпана, раскрыть свои золотые крылья.

А я смотрел на нее и был счастлив. Я остерегался показываться ей на глаза, ибо при малейшем движении занавески, при малейшем стуке моего окна она исчезала, как сновидение. Она расплывалась серебристой дымкой в глубине лавки, а я замирал недвижно, сдерживая дыхание, умеряя биение сердца, а иногда в молчании, коленопреклоненный, оплакивал свою фею, обращая к ней пылкие порывы души, чтобы их услыхала и отозвалась на них ее магическая сущность. Иногда мне представлялось, как наши души, ее и моя, летают в потоке золотистой пыли, которую озарили лучи полуденного солнца, пронзая тесную и тоскливую глубь узкой улочки. Иногда мне представлялось, как из ее взора, чистого, словно ручеек, бегущий среди мхов, исходит пылающая стрела, увлекая меня к ее сердцу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: