Целыми днями я оставался у этого окна, сбитый с толку, растерянный, смешной, но зато восторженный, но зато влюбленный, но зато юный, но зато переполненный поэтическим чувством и никого не посвящающий в тайну своих мыслей, не стесняющий себя в своих порывах опасениями проявить дурной вкус и лишь господа бога поставивший судьей и доверенным своих грез, своего экстаза.
Когда же день близился к концу, когда бледная Кора захлопывала свое окно и задергивала занавеску, я раскрывал свои любимые книги и опять встречал ее то в Альпах с Манфредом, то у профессора Спалланцани с Натанаэлем, то в небесах с Обероном.
Но увы! Это счастье оказалось недолгим. До тех пор пока никто не открыл красоту Коры, я наслаждался ею один. Но романтизм, постепенно захватывая, как поветрие, молодых людей нашего города, озарил своим волшебным лучом и эту провинциалку.
Как-то утром некий дерзкий бакалавр проходил мимо окон ее дома, и ему пришло в голову сравнить Кору с Анной Гейерштейн, дочерью туманов. Эти слова имели успех, их повторили на балу. Одержимые обратили внимание на исполненный неги танец Коры. Какой-то другой светоч общества сравнил ее с королевой Маб.
А затем уже каждый, стремясь блеснуть своей эрудицией, одаривал Кору новым эпитетом или новой метафорой, и бедная девушка, сама того не ведая, оказалась просто раздавленной этим градом сравнений. Оскверняя мой кумир восхвалениями, они ее окружили, довели до изнеможения своим вниманием и мадригалами, заставили танцевать, пока не погас последний кенкет, и вернули ее мне под утро, вконец утомленную их остроумием, измученную их болтовней, поблекшую от их восхищения. Но окончательно разбито было мое сердце в тот день, когда в ее окне возникла круглая ухмыляющаяся физиономия пухлого аптекарского ученика рядом с тонким греческим профилем моей сильфиды.
В течение многих дней и вечеров я пробовал, скрываемый занавеской, бороться с чарами, которые навел мой ненавистный соперник на семейство бакалейщика. Но напрасно взывал я к любви, к дьяволу, ко всем святым, ибо не мог уничтожить вредоносного влияния этих чар. Ему не надоедало возвращаться сюда каждый день, появляться в окне рядом с Корой, разговаривать с нею. Что он, несчастный, осмеливался говорить ей? Непроницаемое лицо Коры не выдавало ничего. Казалось, она выслушивала его рассуждения, не вникая в них. Однажды по еле уловимому движению ее губ я догадался, что она ответила холодно и резко, как она часто имела обыкновение говорить, а затем этот разговор замер.
Натянуто и скучно держалась эта пара, словно каждый томился в безмолвной зевоте. Кора печально взглянула на закрытую книгу, лежавшую на окне, читать которую ей мешало присутствие ее обожателя. Затем она облокотилась о вазу с желтофиолями и, подперев подбородок ладонью, принялась рассматривать собеседника холодным, неподвижным взглядом, как бы пытаясь исследовать грубые нити его душевной ткани сквозь увеличительное стекло Повелителя блох. Впрочем, его искательство она сносила как неизбежное зло, а спустя шесть недель аптекарский ученик повел прекрасную Кору к алтарю, где они и сочетались браком. В одеянии новобрачной Кора казалась удивительно строгой и целомудренной. Она была, как всегда, спокойна, безразлична, овеяна скукой. Она прошла сквозь жадно взиравшую толпу обычным размеренным шагом, обведя сухим, испытующим взглядом изумленные лица любопытных. Когда этот взгляд повстречался с моим помрачневшим, хмурым лицом, он застыл на мгновение, словно желая сказать: вот человек, которого беспокоит либо катар, либо зубная боль.
А я был в таком отчаянии, что немедля подал прошение о переводе.
II
Но в переводе мне отказали, и я продолжал пребывать в этом городке свидетелем чужого счастья. Мне только и оставалось заболеть, и это спасло меня от отчаяния, как всегда и происходит в подобных случаях.
Несомненно, что какое бы отвращение к жизни ни испытывал человек, но как только судьба наперекор его намерению воспрепятствует ему умереть, присущее людям малодушие не помешает ему тут же втайне возблагодарить судьбу. Смерть столь отвратительна, что ни один из нас не в состоянии смотреть на ее приближение без ужаса. Велик душою тот, кто вонзает себе бритву в сонную артерию или осушает до дна кубок с ядом. (Я говорю — кубок, ибо непристойно, да и почти невозможно, отравиться, прибегнув к сосуду, носящему какое-либо иное название.)
Да, Эзопова притча остается мудрой для всякого народа. Мы любим жизнь, как любовницу, к которой мы еще продолжаем вожделеть чувственно, после того как совсем угасли и наше уважение к ней и наша любовь. Вечерами, когда я видел, как священник или врач заботливо склоняются к моему изголовью, у меня не хватало духа спросить самого себя, испытываю ли я при этом чувство радости или же печали. Но когда однажды я проснулся утром, изнуренный и ослабевший, я увидел сиделку, заснувшую глубоким сном в своем кресле, и солнце, озарившее крыши и пустые склянки из-под лекарств на столике, и когда при этом мне случилось повернуться и я ощутил, что голова уже не болит, что члены мои подвижны, что немощное тело уже свободно от оков страдания, я постиг непреодолимое чувство радости бытия и благодарности небесам.
А затем я вспомнил Кору и ее замужество и устыдился радости, которую только что испытал, ибо после пылких молений, обращенных и к господу и к врачу, дабы освободили они меня от бремени жизни, было и непоследовательно и безрассудно встречать возвращение к жизни без горечи и без возмущения. И тут я залился слезами. Однако молодость настолько богата проявлениями разнообразных чувств, что способна измышлять себе мучения, лишь бы пойти наперекор надежде, наперекор поэтическому чувству, наперекор всем благам, которые даровало нам провидение. И я упрекал провидение за то, что оно мудрее меня, и за то, что оно не позволило моей странной и даже придуманной страсти свести меня в могилу. А затем я смирился и подчинился воле господа, который заклепал мою цепь и осудил меня продолжать наслаждаться созерцанием небес, красотами природы и привязанностью близких.
Когда я достаточно окреп и мог вставать с постели, я подошел к окну; сердце мое сжалось. Кора была там, она читала. Она была все так же прекрасна, все так же бледна, все так же одна. Во мне пробудилась радость. Ведь мне возвращена Кора, моя зеленоглазая фея, одинокая моя мечтательница! Снова я мог ею любоваться, снова мог тайно пестовать мою исступленную страсть, которую вынужден был под взором соперника так долго скрывать. Но вот она подняла свою темноволосую головку, и взгляд ее, блуждающий бесцельно по стене, заметил моё бледное лицо, устремленное к ней. Я задрожал, я испугался, подумав, что она убежит, как бывало всегда. Но представьте себе мой восторг — Кора не убежала. Наоборот, она учтиво и ласково поклонилась мне, затем снова обратилась к своей книге, оставаясь совершенно безразличной к моему пытливому разглядыванию; что бы там ни было — она не ушла.
Кто-нибудь другой, более опытный, нежели я, верно, предпочел бы прежнюю дикарку той Коре, что так беззаботно держалась сейчас лицом к лицу со мной. Но разве мог я устоять перед чарами столь учтивого, столь милостивого приветствия, обращенного ко мне? И я подумал, сколько невинного внимания и благосклонности может таить скромный поклон женщины. Это был первый знак признания, дарованный мне Корой. Но сколько изобретательной тонкости вложила она сюда, сколько великодушного сочувствия в этом слабом свидетельстве ее робкого внимания. Она не решилась спросить, поправился ли я. К чему — она и сама это видела, а ее поклон был для меня дороже церемонных поздравительных излияний.
Всю ночь я истолковывал на разные лады это чарующее приветствие, а когда на следующее утро снова появилась Кора, я отважился первым заявить о возникновении нашей взаимной дружбы. Да, я набрался смелости приветствовать ее глубоким поклоном, но при этом был так взволнован тем, на что я решился, что мне недостало мужества устремить на нее свой взор, и я, со смешанным чувством глубокого почтения и страха, опустил долу глаза, так и не успев узнать, ответила она на мой поклон или нет, а если и ответила, то какой у нее при этом был вид.