Ваганов ловко разыграл обиженного. Ему удалось напроситься на извинения, простить, показать свое великодушие.
— Мы, знаете, частенько растрачиваем себя по пустякам, — методично произнес Ваганов, принимая вторую дозу коктейля, с молниеносной быстротой доставленного на мельхиоровом подносе расторопным официантом.
— Бывает, — согласился Дмитрий Ильич. — Но иногда за пустяки принимают принципиальность. Здесь я не согласен.
— Мне бы хотелось расстаться друзьями, — сказал Ваганов. — Выбор у меня ограничен вне замкнутого технического круга. На дружбу к тому же необходимо время, а его в обрез. — Он извинился, сменил штиблеты на комнатные туфли, пожаловался на ревматические боли суставов. — Все то же Заполярье. Однако давайте закончим с Лезгинцевым. Мы испытывали… — Ваганов замялся. — Номер проекта вам ничего не скажет. Поэтому назовем его иксом. В первом контуре в реакторном отсеке произошла утечка. — Ваганов раскрыл блокнот, вычертил схему.
— Минуточку, Кирилл Модестович, — Ушаков остановил его, — вряд ли я разберусь в столь сложной схеме. Что Лезгинцев?
— Что? — Ваганов умоляюще поднял руки. — Вы знаете его характер. Сам полез. В горячке пренебрег самыми элементарными мерами защиты. — Ваганов приподнял брови. — Словом, прихватил Юрий Петрович лишку, не смертельную, но большую дозу. Оставили его на флоте. Ну, наблюдали, конечно. Однако эта штука коли вошла, так вцепилась. Ее ни в Цхалтубо, ни в Мацесте не выгонишь…
Помолчали. Ваганов взял бокал с аловатой жидкостью, выпил его залпом.
— Вот так. Лезгинцев будто нарочно лез на рожон. — Ваганов взъерошил волосы. — А все же зря Юрий расчувствовался. Нельзя доводить себя до исступления. Заниматься любовью нужно толково, без перехлестов…
Ушаков поднялся, откланялся. На эту тему ему не хотелось продолжать беседу. Было противно слышать о том, что любовью надо «заниматься».
— Простите, Кирилл Модестович.
— Не смею задерживать, Дмитрий Ильич. — Ваганов услужливо распахнул двери. — Вы будете у… вдовушки?
— Обещал. Завтра.
— У нее все улеглось. Умные люди посоветовали. — Ваганов в коридоре взял Ушакова за руку. — Только мой совет: к ней — без доченьки. — У Дмитрия Ильича покраснели уши. — И второе, в части сугубо материальной. Хотя дело щепетильное. Сами понимаете, нельзя поощрять слабохарактерность, тем более в офицерской среде, но все же, кажется, командование базы решило возбудить ходатайство о пенсии жене и матери. Дальше как-то устроится, а пока… Татьяна Федоровна скакала при муже, а когда кормильца нет, на одной ножке не попрыгаешь. Фактически она беспомощный человек. Что она может делать? Провела лучшие годы на краю света, под крылышком… Ей-богу, если она сама не заслужила, то ради него…
Они расстались холодно.
7
В ленинградской квартире Лезгинцева Дмитрию Ильичу бывать не приходилось. С трудом разыскав новостройку и проблуждав возле подъездов, он наконец добрался до лифта. Озябший и неуверенный в благополучном исходе визита, Ушаков распутал заиндевевший шарф, причесался. В мутном зеркальце лифта он увидел свое посеревшее лицо, резко очерченные морщины и тусклые, виноватые глаза. «Не нравишься ты мне, папаша. Возьми себя в руки, держись козырем!»
Остановившись возле двери, Дмитрий Ильич постарался набраться мужества, хотя в голове молоточками постукивало: «Приезжайте, расхлебывайте». Неуравновешенная, больше того — взбалмошная, Танечка пугала его, а заверения Ваганова могли обернуться лишь уловками стреляного волка.
В квартире толклось много людей. Самой хозяйки не было видно. Впустившая его седая юркая женщина спросила у порога:
— Вы насчет памятника?
— Нет, не насчет памятника.
— Звонили из горсовета, обещали прислать человека, — затараторила старушка. — Пока поставили из нержавеющей, со звездочкой. А потом будет надгробие — воинская часть будет делать. Где-то я номер части записала…
— Мне бы повидать Татьяну Федоровну, — попросил Дмитрий Ильич. — Моя фамилия — Ушаков. Из Москвы.
— Из Москвы? — старушка заулыбалась. — По поводу пенсии? Танечка, товарищ из Москвы…
— Где? Кто там? — отозвался утомленный голос Татьяны Федоровны. — Проходите, пожалуйста. Сирокко, помоги…
Появилась женщина в черной юбке, красной кофточке, с развитыми бедрами и пламенными глазами.
— Сирокко, сестра Танечки, — с ходу представилась она. — Вы товарищ Ушаков? Не так ли? Танечка! Дмитрий Ильич!
— Дмитрий Ильич, дорогой, где же вы застряли? — Татьяна Федоровна поднялась навстречу и тут же приникла к его широкому плечу. — Куда вы вчера делись? Я пригласила близких, друзей. Небольшой круг… Вас так не хватало… Как вы тепло сказали у могилы… — Она приложила платочек к глазам, всхлипнула, быстро оправилась. Вчерашняя прическа сохранилась и носила следы свежего лака. Вместо траурного платья на ней был черный костюм и белая кофточка с высоким воротничком.
Дмитрий Ильич усадил ее на место, произнес несколько успокоительных фраз, кивком головы представился присутствующим в квартире женщинам с поджатыми губами и мужчинам со скорбными лицами.
— Сирокко! — позвала Татьяна Федоровна. — Подай Дмитрию Ильичу чашку чаю. Вы озябли? Такая мерзкая погода, ужас.
Она поправила на коленях юбку, засунула скомканный платочек за широкий браслет, монотонным голосом рассказала о своих переживаниях.
Сирокко принесла чай. Ее пальцы были унизаны кольцами. Прямые смолистые волосы собраны на самой макушке и завязаны лентой. Во всем ее облике чувствовалась знающая себе цену провинциальная зрелая львица.
— Живу в Молдавии, — рокочущим грудным голосом сообщила она, — моему имени не удивляйтесь. У нас папа был с небольшим зайчиком, — покрутила пальцем возле своей головы, — торговый моряк, точнее — шкипер. Сирокко — подумать только! Ветер такой есть.
Дмитрий Ильич пришел в себя, принялся за чай. За столом сидели степенные безмолвные старушки и мужчины в пиджаках давнего покроя, с гордыми осанками и тяжелыми морщинами на озношенных лицах. Такие люди неизменно присутствуют на поминках, а откуда они появляются, не всякому известно. Они прихлебывали чай, намазывали масло на тонкие кусочки хлеба, раздавливали баранки, неторопливо размачивали их и осторожно жевали, опасаясь повредить вставные зубы.
— Вы бы написали о Юрии Петровиче, — сказал один из них, наиболее сохранившийся, крайне интеллигентно, без стука, помешивая ложечкой в стакане. — А то: живет — никто ничего, только, мол, после смерти. Умрет — подавно забыли. Хорошо, если комок глины швырнут в могилу, а то и этого сделать им некогда. Конусок из нержавейки водрузят, пришьют дощечку — и на том все заботы… Вспомнят в дни юбилея, ежели по качеству содеянного подходит, и опять каждый за свои дела…
— Ладно ты, Евсей, — остановил его сидевший рядом мужчина с двойной планкой орденов. — Теперь — следопыты, наследники славы… Тебя разве мало вызывают в школы, на собрания?..
— Так я-то еще не под конусом! — сказал первый и опять занялся размешиванием стойкого рафинада.
Отдельно, в глубоком продавленном кресле, неподвижно сидела маленькая старушка в черном шарфе на седой, гладко зачесанной голове. Большие, знавшие физическую, работу кисти рук тяжело лежали на коленях. Отрешенный взгляд заплаканных глаз выражал неизбывное горе. Это была мать Лезгинцева. Судя по всему, она чувствовала себя здесь одинокой и чужой. На нее мало обращали внимания, обносили даже чаем.
Скорбные сожаления нагнувшегося к ней Дмитрия Ильича она выслушала бесстрастно, будто не веря им. И только в конце поднесла ладони к лицу, уткнулась в них, заплакала.
Татьяна Федоровна тронула Ушакова за плечо, недружелюбно глянула на старушку.
— Пойдемте. Мне надо с вами поговорить.
Мать отняла руки от лица, сжала бескровные губы. Тихо, будто разговаривая с собой, сказала:
— Она тут командир. Она и его утащила…
В спаленке Татьяна Федоровна села у трельяжа с накинутой на него черной траурной кисеей, а Ушакову предложила пуфик. Неудобство низкого пуфика восполнялось открывавшимся из окна видом широкого проспекта с громадами новых домов на сизом метельном фоне.